Надежда Александровна Тэффи (Лохвицкая)
Черный ирис. Белая сирень
«Тэффи, только ее! Никого, кроме нее, не надо», – распорядился Николай II, когда у него осведомились, кого из литераторов он желал бы видеть на страницах юбилейного издания, посвященного 300-летию Дома Романовых. Бунин, не расточительный на похвалы, писал ей, уговаривая поберечь свое здоровье: «Помните, как дороги вы не одним нам, а великому множеству людей, вы, совершенно необыкновенная!» «Она единственная, оригинальная, чудесная Тэффи! – вторил Куприн. – Любят ее дети, подростки, пылкая молодежь, и зрелые люди труда, и посыпанные сединою отцы». «Я не могу припомнить другого писателя, который вызывал бы такое единодушие у критиков и у публики», – соглашался с ними Марк Алданов.
«Лучшей, изящнейшей юмористкой нашей современности» называл ее А. Амфитеатров. Георгий Иванов продолжилэту мысль: «Тэффи-юмористка – культурный, умный, хороший писатель. Серьезная Тэффи – неповторимое явление русской литературы, подлинное чудо, которому через сто лет будут удивляться».
И вот прошло сто лет со времени ее дебюта в литературе. Обласканная славой в дореволюционной России, столь же горячо любимая соотечественниками в эмиграции, где она прожила тридцать с лишним лет, Надежда Александровна Тэффи после полувекового забвения на родине триумфально возвращается к российскому читателю. Вышло семь томов собрания ее сочинений (и до завершения его еще далеко), чуть ли не ежегодно переиздаются книги ее рассказов и воспоминаний. Кажется, колодец этот поистине бездонный, и при всем усердии публикаторов, влюбленных в творчество Тэффи, еще не скоро удастся вычерпать его до дна.
Однако новый читатель, успевший полюбить писательницу так же пылко, как ее современники, больше знает Тэффи-юмористку. Меньше известны ее серьезные произведения. И уж совсем мало – лирика.
Она писала стихи всю жизнь. Первое опубликованное ею произведение – стихотворение. Всего же при жизни Тэффи было издано три ее поэтических сборника: «Семь огней» (1910), «Passiflora» (1923) и «Шамрам: Песни Востока» (1923). Все они целиком представлены в настоящей книге[1].
Написанные то с языческой страстностью, то с христианским смирением, пряные и цветистые, греховные и кроткие, пропитанные духом любимого ею Востока и библейскими мотивами, стихотворения представят совсем иную, новую, незнакомую Тэффи – мятущуюся в поисках смысла жизни, сознающую тщету разделить «добра и зла единый хаос», пытающуюся «свечою малой озарить великую Божью тьму».
Стихи Тэффи становились романсами. Она любила напевать их под гитару. Пел ее романсы и Александр Вертинский, в чьем исполнении им – в отличие от их автора – удалось вернуться из эмиграции.
Этот том мы назвали «Черный ирис, белая сирень». «Черный ирис» – так назывался сборник рассказов Тэффи, вышедший в Стокгольме в 1921 году. «Белая сирень» – повторяющийся образ из «Семи огней» («Я жизни жизнь! Я – белая сирень!..»). Черное и белое– аллегория двух начал, равно присутствующих в ее поэзии. Темное – беспокойное, смутное, мучительное, грешное. Светлое – нежное, ясное, ангельское. Черное и белое, добро и зло, смех и слезы.
Однажды некий тринадцатилетний подросток принес, робея, знаменитой Тэффи свои стихи. Она ласково угощала его тянучками и грушами, величала «молодым поэтом», «господином сочинителем», «коллегой по небесным соображениям». А потом призналась – всерьез (она никогда не заигрывала с детьми): «Я люблю стихи и сама пишу их, но… юмористка кормит поэтессу».
И это нечастое (если мерить по высокому счету) сочетание юмора и поэзии было органичным в Тэффи. Не зря она шутя сравнивала свое лицо с фронтоном древнегреческого театра с его смеющейся и плачущей масками. Два начала равно пронизывают все творчество Тэффи. Она сама знала за собой эту противоречивость натуры:
Меня любила ночь, и на руке моей
Она сомкнула черное запястье…
Когда ж настал мой день – я изменила ей
И стала петь о солнце и о счастье.
Дорога дня пестра и широка –
Но не сорвать мне черное запястье!
Звенит и плачет звездная тоска
В моих словах о солнце и о счастье!
Наряду с поэтическим наследием Тэффи в этом сборнике представлена ее проза, преимущественно автобиографического характера, – чтобы те счастливцы, которые только открывают для себя это имя, смогли составить для себя более полное представление, какое это чудо – Надежда Александровна Тэффи.
Е. Трубилова
Да, один раз я была счастлива.
Я давно определила, что такое счастье, очень давно, – в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива.
* * *
Я помню:
Мне шесть лет. Моей сестре – четыре.
Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли.
Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу.
Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны.
И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег.
Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет.
Но мы – дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим. Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел, и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живем. Отчего он такой тихий сейчас? Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в темной огромной комнате?
Около своего плеча вижу испуганный, круглый глаз сестры. Она смотрит на меня: заплакать ей или нет?
И тут я вспоминаю мое сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и темный дом, и тускло-тоскливую улицу.
– Лена! – говорю я громко и весело. – Лена! Я сегодня видела конку!
Я не могу рассказать ей все о том безмерно радостном впечатление, какое произвела на меня конка.
Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или желтый, красивый, народа в нем сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади, на подножке стоял кондуктор, весь в золоте, – а, может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах, – и трубил в золотую трубу:
– Ррам-рра-ра!
Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из нее златозвонкими брызгами.
Как расскажешь это все! Можно сказать только:
– Лена! Я видела конку!
Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения.
И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы?
– Ррам-рра-ра!
Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят. Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу.
Но когда мы будем большими и богатыми, мы будем ездить только на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!
* * *
Я зашла далеко, на окраину города. И дело, по которому я пришла, не выгорело, и жара истомила меня.
Кругом глухо, ни одного извозчика.
Но вот, дребезжа всем своим существом, подкатила одноклячная конка. Лошадь, белая, тощая, гремела костями и щелкала болтающимися постромками о свою сухую кожу. Зловеще моталась длинная белая морда.
– Измывайтесь, измывайтесь, а вот сдохну на повороте, – все равно вылезете на улицу.
Безнадежно-унылый кондуктор подождал, пока я влезу, и безнадежно протрубил в медный рожок.
– Ррам-рра-ра!
И больно было в голове от этого резкого медного крика и от палящего солнца, ударявшего злым лучом по завитку трубы.
Внутри вагона было душно, пахло раскаленным утюгом.
Какая-то темная личность в фуражке с кокардой долго смотрела на меня мутными глазами и вдруг, словно поняла что-то, осклабилась, подсела и сказала, дыша мне в лицо соленым огурцом:
– Разрешите мне вам сопутствовать.
Я встала и вышла на площадку.
Конка остановилась, подождала встречного вагона и снова задребезжала.
А на тротуаре стояла маленькая девочка и смотрела нам вслед круглыми голубыми глазами, удивленно и восторженно.
И вдруг я вспомнила.
«Мы будем ездить на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!»
Ведь я, значит, счастливая! Я еду на конке и могу познакомиться со всеми пассажирами, и кондуктор трубит, и горит солнце на его рожке.