Светов Феликс
Отверзи ми двери
Феликс Светов (1927)
ОТВЕРЗИ МИ ДВЕРИ
Роман
...и так весь Израиль спасется.
(Р. II, 26)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Зима, видно, кончалась, такая брошенность была в природе, оставленность, как в квартире, из которой хозяева выехали, а новые еще не въезжали. Лев Ильич усмехнулся про себя - переезжал он много раз, и комнат этих, квартир навидался, и каждый раз, открывая дверь нового жилья, чуть ежился от бесприютности; земля где обнажилась, где покрывал ее слежавшийся мокрый снег, кучи обледеневшего мусора у мелькавших за окнами пристанционных построек, бумага, огрызки в полосе отчуждения, деревья, натыканные без цели и смысла, брошенные куклы без рук, ног, с оторванными головами, пыльные осколки раздавленных елочных игрушек, замусоленные книжки без титульных листов, старые учебники, лыжные палки без колец, аптечные пузырьки, а вот теперь: недостроенный брошенный дом, повалившаяся изгородь, собака, копошащаяся в отбросах, нищие огороды - все улетает, поворачивается перед глазами, поезд грохочет, проскакивая мосты, речки в темных полыньях с тускло блеснувшей рыжей водорослью, и снова стрелки, разбегающиеся рельсы, грязные вагоны в тупиках, и опять голые, брошенные поля со случайными деревьями, ненужными никому, отслужившими свое поломанными стульями, матрасами в желтых разводах с торчащими пружинами...
Лев Ильич всегда любил возвращаться, а уезжал с трудом и редко, волновался, дожидаясь встречи, считал километры, смотрел на часы, ждал и боялся упустить что-то, опоздать, а теперь было какое-то сонное безразличие устал или что-то сломалось в нем, первый раз так: пусть бы остановился поезд, стал посреди поля, можно лечь на полку, закрыть глаза - все равно.
Он и внимания не обратил, так, отметил как еще одну мелькнувшую за окном подробность, не вздрогнул, просто голову повернул на шум отъехавшей двери и раньше всего увидел, как поехали в зеркале, уходя в переборку, водокачка, столпившиеся у переезда грузовики, поздоровался механически, ничто в душе не открылось, а всегда так чуток бывал до мелочей, загорался, предощущая, - а сколько напрасно предчувствовал! - и все-таки, не зная, угадывал - что-то быть должно. А тут жизнь поворачивалась, гром грянул, а ему было все равно. Устал, стало быть, Лев Ильич, подошел к краю, а здесь уж от него (или не от него совсем?) теперь зависело - пройти мимо или навстречу шагнуть иной жизни, что вот вошла в тесное купе с чемоданчиком, сумкой, расположилась чуть наискосок от него у двери. Он уже разговаривал, что-то отвечал: надо ж так, случайно встретились, вот ведь как бывает, тесен мир, знакомы столько лет, хоть и встречались не часто, последний раз с год назад, - да, да, чуть меньше, под первое мая... - нет, на Пасху! А, да, да, верно, на Пасху у ...их, еще ночью приехали - развороченный стол, свеча в закапанном стеарином, заваленном крашенными яйцами, скорлупой - зеленом, чуть переросшем овсе, разгул такой, странные, пьяные, освещенные неверным светом свечей лица - зачем все это? И вот она, это лицо - да, да! - мелькнуло и забылось.
- Откуда это вы?
- Да тут... Пришлось навестить одну старушку.
- Грязь, наверное?
- Да, едва добралась, до станции километров пять, больше, автобуса не дождалась, промокла, уговорила проводника, а то еще час до электрички.
- Сейчас чаю попрошу, согреетесь.
- Да ничего, спасибо, как-нибудь - скоро Москва.
И тут, как нарочно, проводник с подносом, чай, а у него лимон сохранился, полбутылки водки ("Один пить не могу, а вам в самый раз..."). И вот уже на столе мед в большой - литра три банке ("Бабушка-старушка - нянька наша старая..."), пирог домашний ("Вам же домой, верно, дали?" - "Да ну, обойдутся, он еще теплый, дышит")... И вот со второй полки спускается еще один - третий пассажир, где-то ночью сел, Лев Ильич и не видел его, отвернулся к стене, когда ночью грохнула дверь.
Поезд стоял на станции: "Последняя, что ли, перед Москвой?" - "Нет, еще одна будет через час, а потом - все".
Что-то было в ее лице, что остановило Льва Ильича, подивился - почему не разглядел раньше, так мелькало, не задерживалось - жена и не приятеля даже, знакомого, мало ли их у него, кто-то из друзей с ним поближе был, да и все встречи по праздникам - шум, бестолковщина, и всегда своим так занят - не до кого. Такое круглое лицо, чуть курносое, скулы (ох, намешали татары!), подбородок нежный с ямочкой, глаза с косинкой, спокойные, в зелень, только печаль в них пронзительная, вот этим, верно, и остановила: такая не постоянно влажная, что пригляделась в темных еврейских глазах, а светлая, холодная безнадежность, тут до отчаяния рукой подать, но вот светятся добротой, внимательные такие, будто еще и его беду готовы на себя переложить, намекни только - ей уж все равно... Ох, сколько всего сразу напридумывал Лев Ильич!
- Вон и сосед не откажется. Видите, сосед, каким нас Верочка исконным, деревенским потчует.
- Не откажусь, у меня правда пусто...
- Да, что там, час-два все и разойдемся, а там, Бог знает: может, и свидимся... Вера...? Хорошо, пусть просто Вера, ну а я - Лев Ильич, так солиднее... Костя? Отлично... Вот и стаканы у нас... Да нужно ли споласкивать - водка... Ну, хорошо, хорошо. Это, как там у Толстого - мед с огурцами? Ну а водка с медом - то же дедовская история - медовуха...
- Нет, тот продукт почище был, без химии.
- А тут, неужто правда, химия? Значит, мало что не пшеничная, ну хоть бы сосна, береза...
- Нет, я вам как специалист, никакой тут березы, самая зараза химическая.
- Да, я и забыл, вы ведь не то химик, не то физик? Что делать, цивилизация, от нее никуда, вот вам плоды ее реальные, просвещения - и ничего, живем, не от водки ж помираем...
Так тепло стало Льву Ильичу, и за окном посветлело, он уж и не глядел на всю эту заброшенность, бесприютность: Вера сидела против него, через стол, мило враз стало, и мусор она выбросила, а он и не заметил, окурки, полотенце с петухом свесилось со столика, мед желтел в миске, и Костя, видно, славный человек, поглаживает смешные, рыжие усы...
- Интересная вещь днем пить, - воодушевился Лев Ильич, - что-то меняется круто, вечером это ритуал, привычно, все равно деться некуда, а днем, словно совершил что-то, тут смелость нужна, шаг делаешь, ломается привычное течение жизни. А часто ли мы на это способны - жизнь вот так самостоятельно переиначивать?
- Фу, нищета какая, - Костя ложку с медом у рта задержал, а глаза у него острые, огоньком загорелись. - Рюмку водки днем выпили - уже и подвиг совершили. Печальная ваша жизнь, Лев Ильич, простите меня, конечно.
- Ну а что ж, и верно, печальная, я про то самое, только смелость нужна самому себе это вслух сказать. Так вот год к году собирается: первый класс, десятый, вуз, одна жена, вторая, ребенок, отпуска... И вот, глядите, вот она печаль наша - снег с грязью пополам, травы и в помине нет, и будет ли?
- Неужто и впрямь думаете, не зазеленеет? - внимательно взглянул Костя.
- В том и дело, - заспешил Лев Ильич, очень важным ему показалось объяснить, а как объяснишь чужим людям, первый раз (а не последний ли?) видит их, или чувствовал, понимал - билось то знание в нем, - что нет, не последний раз, не случайно: и встреча здесь, и нелепый разговор за рюмкой водки, так язык ему развязавший. - В том и дело, что непременно зазеленеет, но ведь то трава, а здесь и снег, и грязь, и вся эта заброшенность имеют смысл и предназначение. А у нас все не так, это такая вульгарность - законы природы накладывать на человека. Из чего ей зеленеть, когда все повырвано, а раньше еще смерзлось. Или нет, нет, не раньше, а сперва все растряслось, выветрилось, а раскисший остаток - водка там, чужой какой разговор, идеи неоформившиеся, мысли, родиться не успевшие, так мечта может когда блеснула, память о собственной несостоятельности, да мало ли чего! А потом мартовский мороз, перед концом, и вот все так промерзло глубоко, на сажень, чему уж, простите, пробиться, вылезти?
- Тогда, и правда, плохо ваше дело, - сказал Костя. - Коли неверующий человек, стреляться надо. Чего зря небо коптить?
Лев Ильич поставил стакан на стол.
- Жестко вы со мной, хотя что ж, верно, логично.
- Нет, нет! - глаза у Веры чуть потеплели, увлажнились. ("Надо ж, подумал Лев Ильич, стало быть и отчаяние ее не до конца, доброта там поглубже будет...") - В том и дело, человек тем и отличается, хоть от дерева, у него не только данная заранее программа, генетически или еще как, у него настроения, падения, взлеты... Ему, может быть, да, кажется, смерзлось, растерял все - нет ничего, а тут и происходит: подул ветер, глядишь, он и сам не знает откуда, а зелень проклюнулась. Зачем вы так говорите, это не жесткость, а холодность, равнодушие...
- Я всего лишь хочу последовательности от человека, если он взялся размышлять, - резал Костя. - А то, знаете, у нашего интеллигента постоянно так вот, все ему плохо - и внутри, и вокруг, и все он на свете знает - что, откуда, зачем. Но, заметьте, смирения при этом ни на грош, полная путаница однова живем! Но гадости делать все-таки не хочет - по мере возможностей конечно - чего-то стыдится, хотя стыдиться, между прочим, нечего, если ты от обезьяны произошел, а она, как и дерево, от атома. Чего там - бери, что плохо лежит! Но он все почему-то стесняется, в карман не лезет, хоть и готов уже взять, только чтоб видимость соблюсти, что не из чужого кармана, а вроде ему дают за благородство. Но это ладно, он все равно знает, вот что интересно, убежден, ему это вдолбили как правила умножения, что он и венец творения, и звучит гордо, и что мир победит войну, или впрочем наоборот - не в этом суть. Но вот, скажем, жена изменит, с работы погнали, дочка за прохиндея замуж вышла или еще того веселей - влипла, ну, тут он совсем впадает в отчаяние, в панику - трава у него уже не зазеленеет! Ну, и стреляйся тогда, все равно лопух из тебя вырастет - небось зазеленеет лопух-то! Или плюнь на свое нелепое благородство, обезьяна не стесняется, нагишом в клетке прыгает, ну и хватай что плохо лежит - все равно хватаешь!.. Но на это уж и нет смелости, печаль, видите. Да не печаль, так, слякоть...