В центре толпы видно было иеромонаха, беседующего с тощей, вороватого вида женщиной с полуобнаженной грудью. Егор с отцом протискались поближе. Около женщины стояла тележка, а в тележке лежало странное, полуживое существо — дряблое, полусгнившее, грязное тело, в грязных кумачных лохмотьях. Вместо лица у этого человеческого подобия была одна сплошная глубокая язва. Узкий загаженный лоб, почти голый череп и подбородок, на котором торчали кустики грязных, пыльных волос… В промежутке между лбом и подбородком, в черном широком отверстии, болтался язык.
Звякали монетки, падая в деревянную чашку, стоявшую в тележке. При этом звуке рука человека, не подававшего признаков жизни, конвульсивно двигалась, сжав в кучку пальцы, язык бормотал что-то невнятное, непохожее, на человеческие звуки, и это невнятное бормотание било в сердце нестерпимыми ударами жалости и отвращения…
— Давно он так? — спрашивал иеромонах у женщины, выбиравшей из чашечки деньги, когда их накоплялось там много.
Она запахнула свою тощую, плохо прикрытую платком грудь и сказала:
— Попортился-то? Годов одиннадцать.
— Он тебе родственник, что ль?
— Нет, милый… сосед. Сосед он мне. Из одной деревни мы. И энтот вон тоже из нашей деревни.
Рядом, в другой тележке, лежало неподвижно, не подавая признаков жизни, еще маленькое существо, сгорбившееся, все покрытое струпьями и гнойными язвами от головы до ног.
Женщина приподняла грязную тряпицу, которой прикрыто было от мух лицо этого человека, достигшего «предела скорби». При виде гнойных болячек по всему лицу и белых наростов на редких волосах Егор почувствовал внезапную тошноту и задрожал вдруг мелкой дрожью. Иеромонах сокрушенно покачал головой, а толпа разом тяжело вздохнула.
— Пойдем, — сказал Егор отцу, безмолвно смотревшему на этих несчастных.
И уходя, они слышали, как женщина с распахнутой грудью говорила иеромонаху:
— Сорок один год… женатый…
У Егора кружилась голова и мутно было в глазах. Жилки на висках бились сильнее, и в ушах звенело и шуршало что-то бесформенное и беспредельное… Пот лился ручьями, попадал в глаза; соленая влага резко раздражала их и вызывала слезы.
— Батюня! я устал… давай сядем где-нибудь, — сказал Егор, готовясь захныкать.
— Некогда сидеть, чадушко, — возразил отец. — Иди-ка я тебя понесу…
Он взял Егора на руки и понес. Но Егор чувствовал, что отцу тяжело — он и без того утомился духотой, зноем и долгим хождением. Пот лил с него ручьями. Не только рубаха, но и пиджак на спине были мокры. А раскаленное солнце беспощадно жгло своими прямыми лучами и землю, и лес, и людей. Тени были коротки и душны, и пыль, поднявшаяся и остановившаяся в знойном воздухе, казалось, еще больше накаляла его… Толпы теснились у колодцев, тянулись руками к ковшам, жадно хватались за них, расплескивали воду, наливали ее в чайники, в бутылки, пили, мочили головы, умывались, бросали грязные, темные монеты в колодцы, молились на иконы, поставленные около них, истово крестясь и впиваясь в них неподвижным взором… Много скорбных молений возносилось тут к небу…
Опять какие-то странные звуки стали доноситься издали. Кто-то стонал и причитал, звонко, настойчиво, неотступно причитал… Эхо векового соснового бора, близко подошедшего к речке с обеих сторон, отражало и усиливало этот ритмический стон. Сквозь ровный и мерный поток этих причитаний, плывших поверх людского говора и смутного шума движущейся толпы, прорывался по временам громкий и дикий вскрик, и эхо, повторяя его, придавало ему неистово-дикие, удивительные оттенки, точно это кричал человек, моливший в последние минуты жизни о спасении…
Вот они ближе, эти громкие вскрики, это звонкое причитание.
Впереди, в одной рубахе — когда-то красной, а теперь от грязи оранжевой, — полз человек с маленькой клинообразной головой и с провалившимся носом. Голые сухие ноги его были уродливо сплетены между собою, и он подвигался вперед при помощи рук, как бы двигался на полозьях. За ним шел слепой человек с острыми чертами лица, белокурый, со свесившимися на лоб волосами. Позади два мальчугана везли трехколесную тележку, в которой, прикрытый рогожами, лежал пожилой безногий человек, весь кишевший паразитами, лежал неподвижно, с закрытыми глазами, без признаков жизни.
Слепец, обливаясь потом, причитал звонким, приятным голосом:
От-цы на-ши, ма-а-те-ри… До-бры-е пи-та-а-те-ли… По-а-ма-ги-те, ба-тюш-ки… По-а-ма-ги-те, ма-а-туш-ки… За свои-и гы-лаз-ки, о-чи… За сво-и вы руч-ки, но-о-ж-ки…
В его певучем, мягком речитативе слышались вздохи, всхлипывания… В иных местах как будто кто-то рыдал в бесконечной скорби, о которой с таким чувством и уменьем рассказывал этот слепец людям здоровым, счастливым своим здоровьем, возможностью свободно двигаться, работать, видеть белый свет и весь прекрасный божий мир… Слова были неярки, обычны, но в звуках этих причитаний было что-то могущественное и глубоко потрясающее, была жгучая тоска вечной темноты и безвыходного унижения, вечная, неутолимая скорбь отчаяния, вечного голода, нищеты, грязи, унижений, волчьей жадности, злобы и зависти…
А мы горь-ки-е ка-ле-ки… Мы не-счаст-ны-е ка-а-ле-ки… За-ро-ди-лись мы сты-рра-да-ти… С мо-ло-дых ле-тов блу-жда-ти… У-у-ми-ли-тесь вы-э на нас…
И среди этого складного, гармонического речитатива вдруг раздавался режущий ухо, дикий вскрик охрипшего и осипшего горла:
— По-а-дай-те, православные христиане! За упокой ваших родителей… всех сродников… — кричал ползущий на руках калека, и эхо отражало и усиливало этот крик, и в нем звучала не просьба, а настоятельное требование внимания к несчастию и горю обездоленных людей.
— По-дай-те, православные хри-сти-я-ни-и… сиротам без-род-ны-им!.. — гнусавыми и пронзительными голосами кричали вслед за первым калекой мальчуганы, катившие тележку, в которой лежало неподвижное, безногое существо. И эхо, повторяя этот крик, плакало голосом, полным страдания.
И здоровые люди, загорелые, бедные, нуждающиеся, у которых было свое горе, свои печали, останавливались, подавали монетки, крестились и уходили прочь, качая головами с сокрушенной мыслью о человеческом страдании, об его ужасе и гнетущей тяжести, об его неведомом таинственном смысле, сжимающем сердце страхом. Женщины плакали. Вдали показалась часовня. Плотно сбившаяся толпа людей на расстоянии не менее четверти версты, телеги и тележки с больными, полицейские и солдатские патрули, две длиннейших вереницы богомольцев, стоявших без штанов и без подштанников, в одних рубахах, в ожидании очереди войти в купальню, — все это смешалось, двигалось, толкалось и угнетало теснотой, грубостью, грязью, неистовым стремлением вперед, вперед и вперед — туда, где горели свечи, очень много свечей, где одновременно бормотали что-то духовные лица и откуда по временам доносилось дьячковское козло-гласное торопливое пение… Но другие звуки, пестрые, шумные, необычайные, заглушали и пение, и бормотание служителей молебнов и панихид. Из купальни — из женского отделения, главным образом — доносились неистовые визги; в толпе мычали и хохотали идиоты, вырываясь из рук провожатых; слышался детский плач. Бранились за очередь люди, стоявшие в одних рубахах; слышалась и брань обиженных, получивших толчки от полицейских: они, усталые, измученные, изнывающие от жары, озлобленные, наводили порядок только упрощенным способом — толчками и бранью…
Егор с отцом тоже стали в очередь. Долго пришлось стоять под этим ужасным палящим солнцем, в духоте и в пыли, слушая жужжание и крики людей, усталое и жалкое пение дьячков, созерцая дурачков, вырывавшихся из рук провожатых, изможденных больных, с страдальческим недоумением смотревших на это людское море, жаждущее помощи, облегчения и исцеления. Эти глаза безнадежно больных людей!.. Их не забыть никогда. Вон несут одного: голые ноги — как спицы… руки бессильно болтаются… голова качается на тонкой шее… черная бородка резко выделяется на восковом лице… И прекрасные, исполненные страдания, мольбы, жалостной покорности и робкой, но жадной надежды, глаза глядят с немым вопросом перед собой… Ближе шепот воды и глухой плеск. Видна уже дверь купальни, куда входят и выходят богомольцы. Около желоба на лесенке стоит монах и наблюдает за происходящим внутри. Толпы любопытных заглядывают и в трещины, и в двери; тут же и женщины, заглядывающие во внутренность купальни и что-то оживленно рассказывающие. Детские и женские визги из женского отделения, лающие крики «бесноватых» раздаются тут еще звонче и оглушительнее.
Егор рассмотрел только большое количество голых тел, когда отец ввел его в купальню. Вода шумно бежала из желоба, сырая прохлада приятно охватила его вспотевшее тело, и по липкому грязному полу он, хромая, пошел под этот белый дождь, под которым крестились, ахали, плескались и стонали голые люди.