«Не может — ниже власть целой вселенной», — возопил Велесил — и болезненно склонился к подножию холма на дерне зеленом.
«Воссядь, — вещал он оруженосцу, — и познай вину вечной тоски моей».
Бориполк последовал его велению, и Велесил продолжал:
«С седьмого-на-десять года жизни моей начал я следовать Владимиру, юнейшему сыну его родителя. Всем сердцем и душею возлюбил я моего повелителя и поклялся богами всемогущими — до конца жизни моей не покидать его ни в битвах, ни в веселиях.
Святослава не стало! Междоусобные брани возгорелись.
Ярополк лестию и коварством любимца сразил брата своего, Олега, — и новгородский владыка, Владимир, любитель браней и веселия, восшумел оружием в терему красот Севера; он подвигся — Ярополк пал! — взошел Владимир на трон полуночи, — и я при дворе его явился в числе первых его витязей.
Недолго длилось общее спокойствие. Сын Святославов любил подвиги ратные, — греки нарушили условие, заключенное с бранноносным его родителем, — и мы с грозным ополчением двинулись наказать вероломных.
Подобно туче, носящей в недрах своих громы ревущие, протекали силы наши чрез области греческие; подобно молнии небесной, меч Владимиров поражал неустрашимейших.
Не было препоны нашему шествию.
На берегу светлого Иллиса обитали пастыри дружелюбные. Глава их вышел к нам во сретение и предложил дары сельские.
«Не разоряй жилищ наших, князь непобедимый! — сказал он Владимиру, простершись во прах ног его. — Мы не имеем оружия, не знаем битв поражающих. Если нужно тебе успокоение, — хижины наши отверзты; плоды древесные и млеко стад наших утолят жажду и алчбу твою».
Князь склонился на слова старца, и ни один пастырь не пролил слезы горестной.
Но — что значит великость смертного в мире сем! Что значит его мужество, его терпение, его умеренность, все добродетели души его! Не есть ли они один призрак, вскоре исчезающий? одно мечтание, мгновенно проходящее! один лживый блеск, который обольщает неопытного странника во время ночи? Владимир, великий во бранях и мужественный в горестях жизни, — Владимир обратил страстные взоры свои на Софию, юную дщерь старца гостеприимного.
Прекрасна была она, подобно цвету нежному, едва возникшему. Пленительны были взоры ее, и возвышенная грудь обещала эдем небесный счастливому смертному, который возбудит в ней о себе вздохи. Любовь, подобно быстрому стремлению стрелы, пущенной рукою витязя сильного, любовь пронзила сердце мое. Я устыдился сам себя, но тщетны были мои усилия; и Велесил, не находивший себе равного в пределах мира, Велесил готов был пасть пред робкою, кроткою девицею и повергнуть сильное оружие свое у ног ее.
Владимир, выведя меня из селения на берега реки серебристой, вещал дружелюбно:
«Велесил! знаю крепость руки твоей и твою любовь к своему другу и повелителю. Ты щит мой в часы битв и лучший цвет моего пиршества. Я теку на брань и побежду; хощу, да по прибытии моем в Киев, когда сердца народные упоеваться будут радостию, — хощу, да первый, кто поздравит меня с победой, — будет прелестная София. Исполни просьбу друга и непременную волю повелителя».
Он обратился к воинству и потек в дальний путь свой.
Я, под предлогом болезни, остался в хижине моего хозяина, дабы вскоре повергнуть его в гроб похищением дщери, единственной отрады скорбной старости его.
На третий день, с появлением зари румяной, Блистар, оруженосец мой, оседлал мне коня ратного и препоясал меч булатный. Я воссел, — и юная София с отцом своим возжелала провести меня до брегов Иллиса, дабы там собрать себе цветов сельных. Несчастная! она не знала, что сие было собственное мое желание. Мы достигли берега.
«Прости, витязь благородный земли Русской», — сказала София с кроткою слезой на глазах.
«Прости, прелестная!» — отвечал я и простер к ней руки свои.
Она подошла. Я склонился, обнял ее моими мышцами, посадил на коня и мгновенно, с быстротой вихря устремился вдоль берега. София без чувств пала ко мне в объятия — и смертная бледность покрыла ланиты ее.
Блистар долго слышал стоны и рыдания несчастного старца, отца ее.
Не буду описывать тебе тех воплей горестных, которые простирала София к небесам, умоляя их лишить ее жизни или поразить похитителя.
Многие соотчичи, слыша жалобы ее горькие, испытывали исхитить ее из рук моих силою оружия; но — боже великий! кто в свете мог произвести сие? Кто мог победить Велесила, когда София, объятая его рукою, сидела у груди его!
Мы прошли страны Греции, Сербии, Молдавии и вступили в пределы земли Славенской.
«Всякое чувство пременно в человеке: радость, — мыслил я, — превращается в равнодушие; печаль утоляется надеждою; все пременно, все временно!» — Я обманулся: горесть Софии была неизменяема.
«София! — сказал я, — воззри. И в стране нашей блистает солнце красное и светит месяц серебряный, благоухают цветы прелестные и птицы поют песни на ветвиях зеленых».
«Куда ты везешь меня, витязь?» — вопросила она.
«В терем князя Владимира», — отвечал я со вздохом тяжким. Сквозь стальной панцирь видно было волнение груди моей и трепет сердца.
«О чем вздохнул ты, витязь?»
«София!» — отвечал я, и голос мой подобен был реву отчаянного. Я схватил ее сильными руками, обратил к себе, — и пламенный поцелуй запечатлелся на губах Софии.
Долго хранили мы молчание. Наконец она вещала мне:
«Я равнодушна! Владимир ли князь Киевский, или Велесил, витязь и друг его, — ни того, ни другого не будет любить сердце мое».
«Почему, София?»
«Поклонники идолов бездушных презренны в душе моей! Кровожадные убийцы не найдут места в сердце моем».
Таковые слова ее пременили мысли мои. Я забыл долг свой, свою обязанность; забыл Владимира и приязнь его.
Одна мысль — обладать Софиею — была сильнее всякой другой мысли, и я утвердился на ней.
Видишь ли, Бориполк, два великие дуба сии? Тут сидел я единожды и под тенью их ожидал, пока раскаленное небо охладится. София сидела подле меня, в унынии. Я встал, взял ее в свои объятия, поднес к пещере сей и сказал, опуская на землю:
«Ты будешь моя, София!»
«Никогда», — отвечала она.
Я послал Блистара в ближайший город привезти мне нужнейших украшений для сей пещеры. Скоро сделал ее удобною для жизни и оставил в ней Софию — одну с Блистаром и ее безмерною горестию.
Расставаясь с нею, я сказал ей:
«Иду на поля кровавые, под знамена Владимира. Образ твой, София, будет напечатлен в душе моей. С каждым появлением весны юной ты будешь видеть меня у ног своих.
Надеюсь, время и любовь моя склонят тебя к соответствованию».
«Никогда!» — отвечала она.
И я с ядовитою горестию в сердце моем, с растерзанною душою устремился к своему повелителю. Он принял меня с распростертыми объятиями, и первое слово его было: утешилась ли София?
«Она там теперь», — отвечал я, указывая на небо.
И слезы сожаления пали на ланиту Владимира.
Звук брани, разнообразие мест, нами протекаемых, ослабили в Владимире чувство любви, и он скоро успокоился о потере. Но не таково былое другом его Велесилом. Пламень клубился в груди моей и пожирал мою внутренность. Образ слезящей Софии, прелестный, обольстительный образ ее носился беспрерывно пред моими глазами и во всяком изменении был драгоценен душе моей. С каждым новым днем я становился страстнее и — злополучнее. Часто покушался я оставить войско и Владимира — уклониться в уединение, испросить у христианского отшельника благословения и погрузиться в воду очистительную.
«Тогда-то, — мечтал я, — тогда-то буду благополучен!
Один в своем уединении, один с своею Софиею, найду я блаженство небожителей».
Но в то же время грозная мысль изменить другу и богам отцов своих потрясала душу мою, и я оставался в прежнем положении. Подобно тигру упивался я кровию греков; свирепствовал — и был час от часу злополучнее.
Битвы кончились. Отягченные добычами и покрытые славою, возвратились мы на родину, — и я устремился к Софии. Бледно было лицо ее, и пасмурны ее взоры.
«Чудовище! — были первые слова ее. — Обагренный кровию, облитый слезами, покрытый проклятием моих соотчичей, — ты дерзаешь предстать глазам моим!»
«Удостой меня любви своей, София, и все изменится», — отвечал я, простершись пред нею.
«Никогда!» — сказала она и отвратила взоры свои.
Так прошли лета многие. Я обращался в битвах, и отчаяние, водившее моею рукою, делало всегда меня победителем. Я погружался в веселиях, — и самый Владимир удивлялся неумеренности моей и благодетельным дарам небес, оградивших меня неизменною крепостию. Все испытал я, дабы погасить пламень, поедающий мою внутренность, — и опыты мои были тщетны. Час от часу я делался злополучнее и недовольнее своим существованием; всякую весну навещал я непреклонную гречанку и всякий раз находил ее бледнее, мрачнее и — непреклоннее. Подобно догорающей былинке, едва-едва мерцала жизнь в полуугасших взорах ее.