Демобилизоваться я тогда не смог. О том, чтобы задержаться в Москве военным, я и не думал: кем, кому я нужен там? Успел я лишь жениться, что только усугубило отвращение к военной лямке и к Дальнему Востоку: жена училась на втором курсе МГУ. Бросать учебу и ехать ко мне? Глупо, это значило бы сдаться. В двадцать пять лет, считал я, сдаваться рано.
То, чего не смогли добиться влиятельные люди из ЦК и ТАСС, с необычайной легкостью сделала моя скромнейшая и тихая сестра Надя. Она работала секретаршей в ГлавПУ у генерал-лейтенанта Шатилова, и как-то, ни на что не надеясь, она сказала генералу, что брат служит там-то и там, женат, жена в Москве, и ему очень хотелось бы демобилизоваться. Генерал мгновенно отреагировал: демобилизовать он не может, а перевести в Москву, почему же?.. "Где служит ваш брат? Военный журналист? Ну-ка, адъютант, узнай, в какой военной газете в Москве нужны журналисты? В "Сталинском соколе"? Там кто редактор? Полковник Павлов... А ваш брат всю войну служил у этого полковника? (К тому времени мой редактор добился-таки своего, его перевели с повышением, он стал редактором центральной газеты Военно-Воздушных Сил.) Так мы его туда и переведем, вашего брата, будет он к Новому году в Москве..."
Поскольку просто отозвать меня с Дальнего Востока даже генерал не мог, меня обменяли на двух офицеров: в телеграмме ГлавПУ так было сказано: "Отозвать старшего лейтенанта Кондратовича в наше распоряжение, в обмен на майора... и старшего лейтенанта..." Фамилий их я от радости не запомнил, хотя представляю, как они могли проклинать меня; Бог знает, кто они теперь и есть ли на свете. Многие из оставшихся моих друзей на Дальнем Востоке спились и умерли, были выгнаны из партии и армии. Исполнилась и их мечта: демобилизовались.
В Москве я работал все тем же журналистом, появились дети, поначалу все еще мечтал поступить в аспирантуру, мне ее прочили перед самой войной, но для этого опять же надо было демобилизоваться, а тут неплохие деньги, с гонораром тысяч пять, а то и больше в месяц, штатские журналисты из той же "Комсомолки" завидовали. И я стал привыкать к армии и ее порядкам, а и порядки-то все козыряй на улице.
Зато когда заполыхала борьба с космополитами и тон в ней задавал орган ЦК - газета "Культура и жизнь" (ее прозвали "Александровским централом" по имени начальника Управления агитации и пропаганды ЦК Александрова, снятого потом с треском Сталиным за блядство - шумное было дело, в котором обнаружились имена и известных актрисуль, и идейно закаленных, как старик Еголин. После постановления ЦК о журналах "Звезда" и "Ленинград" он стал главным редактором "Звезды"1), я благодарил судьбу, что не влип в эту черносотенную газету. Не все, далеко не все, но кое-что я и в то время понимал, во всяком случае, эта газета была бы не для меня.
Теперь-то я отлично понимаю, от чего меня, наверно, спас полковник из отдела кадров ГлавПУ Дедюхин, отвечавший за кадры журналистов - в его мертвой хватки руке были все пишущие. Вряд ли он жив, но и покойничку готов положить цветочки на могилу. Окажись я в сорок шестом в "Александровском централе", не миновать бы мне написать несколько статей о космополитах. Как бы я жил теперь? С какой совестью? Кем бы я был вообще, каким подонком? Страшно подумать. Ну а если бы стал рыпаться в "Централе", то тоже меня ожидала бы еще та перспектива. Куда ни кинь... А что бы со мной стало, окажись я в Швейцарии? Стал бы журналистом-международником, самой последней сволочью, разоблачающей, бесстыдно лгущей, обличающей капитализм и одновременно не мнящей и года прожить без загранкомандировки, откуда и барахло, и голубые унитазы, и "мерседесы", и тайно, со страхом провозимая через границу порнография. На людях: "Вы знаете, в Америке страшно ходить по улицам после девяти часов", в печати для нас, дураков: "Капитализм ничего не может дать трудящимся", а сам этот "трудящийся", предложи ему вместо Нью-Йорка поехать спецкором в Читу, как он переполошится.
Кем бы я мог стать там?.. Но не приведи Господь...
И за это спасибо полковнику Дедюхину, уберег меня от Швейцарии и всего дальнейшего, что могло за ней воспоследовать. Опять же страшно подумать.
В общем-то мы не очень выбираем свою судьбу, она выбирает нас. Тыркался я в разные места в сорок шестом, не получилось, и как хорошо: выясняется, что и славно, что не получилось, что судьба распорядилась мною иначе.
Но это, конечно, начинаешь понимать, когда минуешь два-три жизненных поворота, тогда и высветится со всей очевидностью, куда ты мог попасть по собственному желанию и в свое время еще как переживал, что не попал.
Так или иначе, я жил в Москве, все еще подумывал о литературе, написал даже несколько рецензий на книги. Рецензии были ужасные, но не проработочные. Мои друзья и знакомые из демобилизовавшихся жили кто как. Я не хуже, а то и лучше некоторых.
И опять я не знаю, что было бы со мной, останься я в армии еще лет на десять-пятнадцать, дослужился бы до военной пенсии, а дальше что? В козла забивал бы сейчас? Или на старости лет вспомнил бы литературу? Но о чем бы я мог писать?
В таком случае огромнейшее спасибо еще одному полковнику. Симакову. Фамилию эту пишу как отдельную фразу. Готов вынести ее и в отдельный абзац. Он в моей жизни сыграл, как принято говорить, решающую роль.
- Вы ездили с Павловым к Вышинскому? - спросил он меня, полистав до этого блокнотик, как я потом догадался, с компрометирующими меня и других, кого надо, данными.
- Да, ездил.
Случилось это года два или три до разговора. Я проверял на очень многих, и почти никто не помнит, что в конце сороковых годов Сталину вдруг пришла мысль отменить смертную казнь. Загубив в тюрьмах и лагерях миллионы и миллионы, он отколол неожиданное коленце, а может, хотел произвести впечатление, внушить всем, что смертные приговоры у нас были редким явлением. Так или иначе, в один прекрасный день в седьмом часу вечера в редакцию поступила восковка ТАСС с указанием по телефону, что Указ об отмене смертной казни должен сопровождаться передовой. Эту передовую Павлов поручил написать мне. Срочно! Ему еще было приказано привезти эту передовую на показ Вышинскому, тогда заместителю Председателя Совета Министров СССР. Редактор до этого уровня в жизни не поднимался. Каждые полчаса он заходил в комнату, где я писал, и спрашивал чуть ли не шепотом; все в это время зависело от меня, я отвечал, не поворачивая головы: "Пишу", и редактор тихо закрывал дверь. Интересно, что я там тогда написал, не могу вспомнить, но уж, наверно, что-то о гуманности нашего общества, партии и правительства и гениального учителя и вождя, обо всем этом, конечно, было и в начале, и в конце. Но что я умудрился настрочить в середине? Как-никак пять-шесть страниц на машинке надо было намахать. К девяти намахал. Редактор, весь подтянутый, строгий, обрел голос и уже не шепотом: "Поедешь к Вышинскому со мной". Я понял, что поеду на случай поправок, чтобы был под рукой сей момент. Китель на мне был грязноват, в каких-то пятнах. Я увидел проходившего по коридору зам. ответственного секретаря майора Столпнера в чистеньком аккуратненьком кителе, как раз моего роста, и сказал ему: "Давай на время переоденемся, а то неудобно, к Вышинскому". Я свой капитанский ему, он мне - майорский: всего и делов-то...
- Так вы ездили к Вышинскому в майорском кителе? - угрожающе спросил узколицый, бледно-серый, как картофельная ботва в подвале, Симаков.
- Да-а... - протянул я, все еще не понимая, какой криминал совершил я несколько лет назад.
В приемной Вышинского на Кузнецком мосту (Вышинский был еще и министром иностранных дел) суетились перепуганные редакторы. Выбежал из кабинета кто-то покрасневший. "Это Ильичев", - сказал мне весь, как заведенная до отказа пружина, Павлов. Ильичев, редактор "Известий", недовольно потащил за собой, по-видимому, такого же, как и я, автора передовой, они скрылись в соседней комнате. Ясно, что дописывать, переделывать. Редактор мой побледнел и просипел от волнения: "Пошел Поспелов". Это уже сама "Правда". Поспелов сидел у Вышинского минут десять, выскочил оттуда еще более ошпаренный. Но я уже заметил, что главные входят в одиночку, без таких, как я. И я, спокойный, стал уже веселиться: интересно, как следующий будет выброшен катапультой из кабинета с высокой дубовой дверью. Вылетали кто как. Чем ближе доходила очередь до Павлова, стали вылетать быстрее, думаю, что Вышинский уже не придавал такого значения другим газетам после "Правды" и "Известий". Наступил черед моего редактора. Павлов, степенно шествовавший по коридорам нашей редакции, мышью юркнул в чуть приоткрытую дверь. Пробыл он там минут пять, не больше, и по его явившемуся из-за двери лицу я понял: Виктория! "Полторы тыщи!" - сказал Павлов, увлекая меня вниз по лестнице. Плюхнулся в "эмку". "Полторы тыщи тебе за передовую, - и залился счастливым смехом. - Ни одного замечания. Ну ты молодец, ух, молоде-е-ц!" Только не похлопал меня по крупу, как лошадь, выигравшую скачку. Но приз был мне выдан: за передовую полагался гонорар пятьсот рублей, а эта была оценена невероятно, вопреки всем ставкам и нормам, в полторы тысячи. Я не поверил обещанию и через две недели удивился, увидев в гонорарной ведомости кругленькую сумму. Павлов сдержал свое слово. "Молодец", - засмеялся я, получая деньги. "Ты это о ком?" - спросил меня кто-то из стоявших в очереди в кассу. Усмехнувшись, я махнул рукой: "А-а!.."