Главою и первым ревнителем сего подвига сделался старец Мнишек, коему старость не мешала быть ни честолюбивым, ни легкомысленным до безрассудности. Он имел юную дочь-прелестницу Марину, подобно ему честолюбивую и ветреную: Лжедимитрий, гостя у него в Самборе, объявил себя, искренно или притворно, страстным ее любовником и вскружил ей голову именем царевича; а гордый воевода с радостию благословил сию взаимную склонность в надежде видеть Россию у ног своей дочери, как наследственную собственность его потомства. Чтобы утвердить сию лестную надежду и хитро воспользоваться еще неверными обстоятельствами жениха, Мнишек предложил ему условия, без малейшего сомнения принятые расстригою, который дал на себя следующее обязательство (писанное 25 мая 1604, собственною рукою воеводы сендомирского): «Мы, Димитрий Иванович, божиею милостию царевич великой России, Углицкий, Дмитровский и проч., князь от колена предков своих, и всех государств Московских государь и наследник, по уставу небесному и примеру монархов христианских избрали себе достойную супругу, вельможную панну Марину, дочь ясновельможного пана Юрия Мнишка, коего считаем отцом своим, испытав его честность и любовь к нам, но отложили бракосочетание до нашего воцарения: тогда – в чем клянемся именем св. троицы и прямым словом царским – женюся на панне Марине, обязываясь 1) выдать немедленно миллион злотых (1350000 нынешних серебряных рублей) на уплату его долгов и на ее путешествие до Москвы, сверх драгоценностей, которые пришлем ей из нашей казны московской; 2) торжественным посольством известить о сем деле короля Сигизмунда и просить его благосклонного согласия на оное; 3) будущей супруге нашей уступить два великие государства, Новгород и Псков, со всеми уездами и пригородами, с людьми думными, дворянами, детьми боярскими и с духовенством, так, чтобы она могла судить и рядить в них самовластно, определять наместников, раздавать вотчины и поместья своим людям служивым, заводить школы, строить монастыри и церкви латинской веры, свободно исповедуя сию веру, которую и мы сами приняли с твердым намерением ввести оную во всем государстве Московском. Если же – от чего боже сохрани – Россия воспротивится нашим мыслям и мы не исполним своего обязательства в течение года, то панна Марина вольна развестися со мною или взять терпение еще на год», и проч. Сего не довольно: в восторге благодарности Лжедимитрий другою грамотою (писанною 12 июня 1604) отдал Мнишку в наследственное владение княжества Смоленское и Северское, кроме некоторых уездов, назначенных им в дар королю Сигизмунду и республике в залог вечного, ненарушимого мира между ею и Московскою державою… Так беглый диакон, чудесное орудие гнева небесного, под именем царя российского готовился предать Россию с ее величием и православием в добычу иезуитам и ляхам! Но способы его еще не ответствовали важности замысла.
Ополчалась в самом деле не рать, а сволочь на Россию: весьма немногие знатные дворяне, в угодность королю малоуважаемому или прельщаясь мыслию храбровать за изгнанника царевича, явились в Самборе и Львове: стремились туда бродяги, голодные и полунагие, требуя оружия не для победы, но для грабежа, или жалованья, которое щедро выдавал Мнишек в надежде на будущее: на богатое вено Марины3 и доходы Смоленского княжества. Расстрига и друзья его чувствовали нужду в иных, лучших сподвижниках и должны были, естественно, искать их в самой России. Достойно замечания, что некоторые из московских беглецов, детей боярских, исполненных ненависти к Годунову, укрываясь тогда в Литве, не хотели быть участниками сего предприятия, ибо видели обман и гнушались злодейством: пишут, что один из них, Яков Пыхачев, даже всенародно и пред лицом короля, свидетельствовал о сем грубом обмане, вместе с товарищем расстригиным иноком Варлаамом, встревоженным совестию; что им не верили и прислали обоих, скованных, к воеводе Мнишку в Самбор, где Варлаама заключили в темницу, а Пыхачева, обвиняемого в намерении умертвить Лжедимитрия, казнили. Другие беглецы, менее совестные, дворянин Иван Борошин с десятью или пятнадцатью клевретами, пали к ногам мнимого царевича и составили его первую дружину русскую; скоро нашлася гораздо сильнейшая. Зная свойство мятежных донских казаков, – зная, что они не любили Годунова, казнившего многих из них за разбои, – Лжедимитрий послал на Дон литвина Свирского с грамотою; писал, что он сын первого царя белого, коему сии вольные христианские витязи присягнули в верности; звал их на дело славное: свергнуть раба и злодея с престола Иоаннова. Два атамана, Андрей Корела и Михайло Нежакож, спешили видеть Лжедимитрия; видели его, честимого Сигизмундом, вельможными панами, и возвратились к товарищам с удостоверением, что их зовет истинный царевич. Удальцы донские сели на коней, чтобы присоединиться к толпам самозванца. Между тем усердный слуга его, пан Михайло Ратомский, остерский староста, волновал нашу Украину чрез своих лазутчиков и двух монахов русских, вероятно Мисаила и Леонида, из коих последний, сняв на себя имя Григория Отрепьева, мог свидетельствовать, что оно не принадлежит самозванцу. В городах, в селах и на дорогах подкидывали грамоты от Лжедимитрия к россиянам с вестию, что он жив и скоро к ним будет. Народ изумлялся, не зная, верить тому или не верить; а бродяги, негодяи, разбойники, издавна гнездясь в земле Северской, обрадовались: наступало их время. Кто бежал в Галицию к самозванцу, кто в Киев, где Ратомский также выставил знамя для собрания вольницы: он поднял и казаков запорожских, прельщенных мыслию вести бывшего ученика своего на царство Московское. – Столько движения, столько гласных происшествий могло ли утаиться от Годунова?
Еще прежде нежели самозванец открылся Вишневецким, слух, распущенный им в Литве о Димитрии, сделался, вероятно, известным Борису. В генваре 1604 года нарвский сановник Тирфельд писал с гонцом к абовскому градоначальнику, что мнимоубитый сын Иоаннов живет у казаков: гонца задержали в Иванегороде, и письмо его доставили царю. В то же время пришли и вести из Литвы и подметные грамоты Лжедимитриевы от наших воевод украинских; в то же время на берегах Волги донские казаки разбили окольничего Семена Годунова, посыланного в Астрахань, и, захватив несколько стрельцов, отпустили их в Москву с таким наказом: «Объявите Борису, что мы скоро будем к нему с царевичем Димитрием!» Один бог видел, что происходило в душе Годунова, когда он услышал сие роковое имя! – но чем более устрашился, тем более хотел казаться бесстрашным. Не сомневаясь в убиении истинного сына Иоаннова, он изъяснял для себя столь дерзкую ложь умыслом своих тайных врагов и, велев лазутчикам узнать в Литве, кто сей самозванец, искал заговора в России: подозревал бояр; призвал в Москву царицу-инокиню, мать Димитриеву, и ездил к ней в Девичий монастырь с патриархом, воображая, как вероятно, что она могла быть участницею предполагаемого кова, и надеясь лестию или угрозами выведать ее тайну; но царица-инокиня, равно как и бояре, ничего не знала, с удивлением и, может быть, не без внутреннего удовольствия слыша о Лжедимитрии, который не заменял сына для матери, но страшил его убийцу. Сведав наконец, что самозванец есть расстрига Отрепьев и что дьяк Смирной не исполнил царского указа сослать его в пустыню Беломорскую, Борис усилием притворства не оказал гнева, ибо хотел уверить россиян в маловажности сего случая: Смирной трепетал, ждал гибели и был казнен, но после и будто бы за другую вину: за расхищение государственного достояния. Удвоив заставы на литовской границе, чтобы перехватывать вести о самозванце, однако ж чувствуя невозможность скрыть его явление от России и боясь молчанием усилить вредные толки, Годунов обнародовал историю беглеца чудовского, вместе с допросами монаха Пимена, Венедикта – чернца Смоленского и мещанина-ярославца, иконника Степана: первый объявлял, что он сам вывел бродягу Григория в Литву, но не хотел идти с ним далее и возвратился; вторый и третий свидетельствовали, что они знали Отрепьева диаконом в Киеве и вором между запорожцами; что сей негодяй, богоотступник, чернокнижник, с умыслу князей Вишневецких и самого короля, дерзает в Литве называться Димитрием. В то же время царь послал от имени бояр дядю расстригина, Смирного-Отрепьева, к Сигизмундовым вельможам, чтобы в их присутствии изобличить племянника; послал и к донским казакам дворянина Хрущова вывести их из бедственного заблуждения. Но грамоты и слова не действовали: вельможи королевские не хотели показать Лжедимитрия Смирному-Отрепьеву и сухо ответствовали, что им нет дела до мнимого царевича российского; а казаки схватили Хрущова, оковали и привезли к самозванцу. Уже расстрига (15 августа) двинулся с своими дружинами к берегам днепровским и стоял (17 того же месяца) в Сокольниках: Хрущев, представленный ему в цепях, взглянул на него… залился слезами и пал на колена, воскликнув: «Вижу Иоанна в лице твоем: я твой слуга навеки!» С него сняли оковы; и сей первый чиновный изменник, ослепленный страхом или корыстию, в знак усердия донес своему новому государю, мешая истину с ложью, что «народ изъявляет в России любовь к Димитрию; что самые знатные люди, меньший Булгаков и другие, пили у себя с гостями чашу за его здравие и были, по доносу слуг, осуждены на казнь; что Борис умертвил и сестру, вдовствующую царицу Ирину, которая всегда видела в нем монарха беззаконного; что он, не смея явно ополчаться против Димитрия, сводит полки в Ливнах, будто бы на случай ханского впадения; что главные воеводы их, Петр Шереметев и Михаиле Салтыков, встретясь с ним, Хрущевым, в искренней беседе сказали: «Нас ожидает не Крымская, а совсем иная война, – но трудно поднять руку на государя природного»; что Борис нездоров, едва ходит от слабости в ногах и думает тайно выслать казну московскую в Астрахань и в Персию». Годунов, без сомнения, не убил Ирины и не думал искать убежища в Персии; еще не видал дотоле измены в россиянах и не казнил ни одного человека за явную приверженность к самозванцу; с жадностию слушая лазутчиков, доносителей, клеветников, воздерживал себя от тиранства для своей безопасности в таких обстоятельствах и, терзаемый подозрениями еще неосновательными, хотел знаками великодушной доверенности тронуть бояр и чиновников: но действительно медлил двинуть значительную рать прямо к литовским пределам, в доказательство ли бесстрашия, боясь ли сильным ополчением дать народу мысль о важности неприятеля, избегая ли войны с Польшею до самой крайней необходимости? Сия необходимость была уже очевидна: король Сигизмунд вооружал на Бориса не только самозванца, но и крымских разбойников, убеждая хана вступить вместе с Лжедимитрием в Россию. Борис знал все и еще послал в Варшаву, лично к королю, дворянина Огарева усовестить его представлением, сколь унизительно для венценосца христианского быть союзником подлого обманщика; вторично объявлял, кто сей мнимый царевич, и спрашивал, чего Сигизмунд желает: мира или войны с Россиею? Сигизмунд хотел лукавствовать и, подобно своим вельможам, отвечал, что не стоит за Лжедимитрия и не мыслит нарушать перемирия; что некоторые ляхи самовольно помогают сему бродяге, ушедшему в Галицию, и будут наказаны, как мятежники. «Мы хотели обмануть бога (пишет современник, один из знатных ляхов), уверяя бессовестно, что король и республика не участвуют в Димитриевом предприятии». Уже самозванец начал действовать, а царь велел патриарху Иову еще писать к духовенству литовскому и польскому, чтобы оно для блага обеих держав старалось удалить кровопролитие за богоотступника расстригу; все наши епископы скрепили патриаршую грамоту своими печатями, клятвенно свидетельствуя, что они все знали Отрепьева монахом. Такую же грамоту написал Иов и к киевскому воеводе, князю Василию Острожскому, напоминая ему, что он сам знал сего беглеца диаконом, и заклиная его быть достойным сыном церкви: обличить расстригу, схватить и прислать в Москву. Но гонцы патриарховы не возвратились: их задержали в Литве, и не ответствовали Иову ни духовенство, ни князь Острожский: ибо самозванец действовал уже с блестящим успехом.