– Я, дочка, я, – ласково сказал Бузовкин.
– Ей тут хорошо, – сказала Марья Павловна, с страданием вглядываясь в разбитое лицо Бузовкина. – Оставьте ее у нас.
– Барыни мне новую лопоть [75] шьют, – сказала девочка, указывая отцу на работу Ранцевой. – Хорошая, кра-а-асная, – лопотала она.
– Хочешь у нас ночевать? – сказала Ранцева, лаская девочку.
– Хочу. И батю.
Ранцева просияла своей улыбкой.
– Батю нельзя, – сказала она. – Так оставьте ее, – обратилась она к отцу.
– Пожалуй, оставьте, – проговорил старшой, остановившись в дверях, и вышел вместе с унтер-офицером.
Как только конвойные вышли, Набатов подошел к Бузовкину и, потрагивая его по плечу, сказал:
– А что, брат, правда, у вас Карманов сменяться хочет?
Добродушное, ласковое лицо Бузовкина вдруг стало грустным, и глаза его застлались какой-то пленкой.
– Мы не слыхали. Вряд ли, – сказал он и, не снимая с глаз своих пленки, прибавил: – Ну, Аксютка, царствуй, видно, с барынями, – и поспешил выйти.
– Все знает, и правда, что сменялись, – сказал Набатов. – Что же вы сделаете?
– Скажу в городе начальству. Я их обоих знаю в лицо, – сказал Нехлюдов.
Все молчали, очевидно боясь возобновления спора.
Симонсон, все время молча, закинув руки за голову, лежавший в углу на нарах, решительно приподнялся и, обойдя осторожно сидевших, подошел к Нехлюдову.
– Можете теперь выслушать меня?
– Разумеется, – сказал Нехлюдов и встал, чтобы идти за ним.
Взглянув на поднявшегося Нехлюдова и встретившись с ним глазами, Катюша покраснела и как бы недоумевающе покачала головой.
– Дело мое к вам в следующем, – начал Симонсон, когда они вместе с Нехлюдовым вышли в коридор. В коридоре было особенно слышно гуденье и взрывы голосов среди уголовных. Нехлюдов поморщился, но Симонсон, очевидно, не смущался этим. – Зная ваше отношение к Катерине Михайловне, – продолжал он, внимательно и прямо своими добрыми глазами глядя в лицо Нехлюдову, – считаю себя обязанным, – продолжал он, но должен был остановиться, потому что у самой двери два голоса кричали враз, о чем-то споря.
– Говорят тебе, идол: не мои! – кричал один голос.
– Подавишься, черт, – хрипел другой.
В это время Марья Павловна вышла в коридор.
– Разве можно тут разговаривать, – сказала она, – пройдите сюда, там одна Верочка. – И она вперед прошла в соседнюю дверь крошечной, очевидно одиночной камеры, отданной теперь в распоряжение политических женщин. На нарах, укрывшись с головой, лежала Вера Ефремовна.
– У нее мигрень, она спит и не слышит, а я уйду! – сказала Марья Павловна.
– Напротив, оставайся, – сказал Симонсон, – у меня секретов нет ни от кого, тем более от тебя.
– Ну, хорошо, – сказала Марья Павловна и, по-детски двигаясь всем телом со стороны в сторону и этим движением глубже усаживаясь на нарах, приготовилась слушать, глядя куда-то вдаль своими красивыми бараньими глазами.
– Так дело мое в том, – повторил Симонсон, – что, зная ваше отношение к Катерине Михайловне, я считаю себя обязанным объявить вам мое отношение к ней.
– То есть что же? – спросил Нехлюдов, невольно любуясь той простотой и правдивостью, с которой Симонсон говорил с ним.
– То, что я хотел бы жениться на Катерине Михайловне…
– Удивительно! – сказала Марья Павловна, остановив глаза на Симонсоне.
– …и решил просить ее об этом, о том, чтобы быть моей женой, – продолжал Симонсон.
– Что же я могу? Это зависит от нее, – сказал Нехлюдов.
– Да, но она не решит этого вопроса без вас.
– Почему?
– Потому что, пока вопрос ваших с нею отношений не решен окончательно, она не может ничего избрать.
– С моей стороны вопрос решен окончательно. Я желал сделать то, что считаю должным, и, кроме того, облегчить ее положение, но ни в каком случае не желаю стеснять ее.
– Да, но она не хочет вашей жертвы.
– Никакой жертвы нет.
– И я знаю, что это решение ее бесповоротно.
– Ну, так о чем же говорить со мной? – сказал Нехлюдов.
– Ей нужно, чтобы и вы признали то же.
– Как же я могу признать, что я не должен сделать то, что считаю должным. Одно, что я могу сказать, – это то, что я не свободен, но она свободна.
Симонсон помолчал, задумавшись.
– Хорошо, я так и скажу ей. Вы не думайте, что я влюблен в нее, – продолжал он. – Я люблю ее как прекрасного, редкого, много страдавшего человека. Мне от нее ничего не нужно, но страшно хочется помочь ей, облегчить ее поло…
Нехлюдов удивился, услыхав дрожание голоса Симонсона.
– …облегчить ее положение, – продолжал Симонсон. – Если она не хочет принять вашей помощи, пусть она примет мою. Если бы она согласилась, я бы просил, чтобы меня сослали в ее место заключения. Четыре года – не вечность. Я бы прожил подле нее и, может быть, облегчил бы ее участь… – Опять он остановился от волненья.
– Что же я могу сказать? – сказал Нехлюдов. – Я рад, что она нашла такого покровителя, как вы…
– Вот это-то мне и нужно было знать, – продолжал Симонсон. – Я желал знать, любя ее, желая ей блага, нашли ли бы вы благом ее брак со мной?
– О да, – решительно сказал Нехлюдов.
– Все дело в ней, мне ведь нужно только, чтобы эта пострадавшая душа отдохнула, – сказал Симонсон, глядя на Нехлюдова с такой детской нежностью, какой никак нельзя было ожидать от этого мрачного вида человека.
Симонсон встал и, взяв за руку Нехлюдова, потянулся к нему лицом, застенчиво улыбнулся и поцеловал его.
– Так я так и скажу ей, – сказал он и вышел.
XVII
– А, каково? – сказала Марья Павловна. – Влюблен, совсем влюблен. Вот уж чего никогда не ожидала бы, чтобы Владимир Симонсон влюбился таким самым глупым, мальчишеским влюблением. Удивительно и, по правде скажу, огорчительно, – заключила она, вздохнув.
– Но она, Катя? Как, вы думаете, относится она к этому? – спросил Нехлюдов.
– Она? – Марья Павловна остановилась, очевидно желая как можно точнее ответить на вопрос. – Она? Видите ли, она, несмотря на ее прошедшее, по природе одна из самых нравственных натур… и так тонко чувствует… Она любит вас, хорошо любит, и счастлива тем, что может сделать вам хоть то отрицательное добро, чтобы не запутать вас собой. Для нее замужество с вами было бы страшным падением, хуже всего прежнего, и потому она никогда не согласится на это. А между тем ваше присутствие тревожит ее.
– Так что же, исчезнуть мне? – сказал Нехлюдов.
Марья Павловна улыбнулась своей милой детской улыбкой.
– Да, отчасти.
– Как же исчезнуть отчасти?
– Я соврала; но про нее-то я хотела вам сказать, что, вероятно, она видит нелепость его какой-то восторженной любви (он ничего не говорил ей), и польщена ею, и боится ее. Вы знаете, я не компетентна в этих делах, но мне кажется, что с его стороны самое обыкновенное мужское чувство, хотя и замаскированное. Он говорит, что эта любовь возвышает в нем энергию и что эта любовь платоническая. Но я-то знаю, что если это исключительная любовь, то в основе ее лежит непременно все-таки гадость… Как у Новодворова с Любочкой.
Марья Павловна отвлеклась от вопроса, разговорившись на свою любимую тему.
– Но что же мне делать? – спросил Нехлюдов.
– Я думаю, что надо вам сказать ей. Всегда лучше, чтобы было все ясно. Поговорите с ней, я позову ее. Хотите? – сказала Марья Павловна.
– Пожалуйста, – сказал Нехлюдов, и Марья Павловна вышла.
Странное чувство охватило Нехлюдова, когда он остался один в маленькой камере, слушая тихое дыхание, прерываемое изредка стонами Веры Ефремовны, и гул уголовных, не переставая раздававшийся за двумя дверями.
То, что сказал ему Симонсон, давало ему освобождение от взятого на себя обязательства, которое в минуты слабости казалось ему тяжелым и странным, а между тем ему было что-то не только неприятно, но и больно. В чувстве этом было и то, что предложение Симонсона разрушило исключительность его поступка, уменьшало в глазах своих и чужих людей цену жертвы, которую он приносил: если человек, и такой хороший, ничем не связанный с ней, желал соединить с ней судьбу, то его жертва уже не была так значительна. Было тоже, может быть, простое чувство ревности: он так привык к ее любви к себе, что не мог допустить, чтобы она могла полюбить другого. Было тут и разрушение раз составленного плана – жить при ней, пока она будет отбывать наказание. Если бы она вышла за Симонсона, присутствие его становилось ненужно, и ему нужно было составлять новый план жизни. Он не успел разобраться в своих чувствах, как в отворенную дверь ворвался усиленный звук гула уголовных (у них нынче было что-то особенное) и в камеру вошла Катюша.