— Мы недолго будем завтракать. Мне надо сегодня ехать по делу.
Через полчаса Сбруев и Невзгодин сидели за отдельным столом в гостинице «Прага».
Дмитрий Иванович, молча и только улыбаясь своей милой застенчивой улыбкой, пил водку рюмку за рюмкой, сперва вместе с Невзгодиным, а потом, когда тот отказался, — один.
— Люблю, знаете ли, иногда привести себя в возвышенное настроение, Василий Васильич! — говорил он, словно бы оправдываясь, когда наливал новую рюмку. — Однако возвращаюсь домой без чужой помощи и так, чтобы дома не видели моего возвышенного настроения! — прибавил он, добродушно усмехнувшись.
За завтраком Сбруев говорил мало, но когда завтрак был окончен, две бутылки дешевого крымского вина были выпиты и Дмитрий Иванович находился в возбужденном настроении подвыпившего человека, он заговорил порывисто и страстно, возвышая голос, так как орган играл какую-то бравурную пьесу.
— Вот теперь я чувствую себя в некотором роде свободным гражданином вселенной и могу, Василий Васильич, разговоры разговаривать по душе. А трезвый — я застенчив и, знаете ли, привык помалчивать, чтобы, значит, невозбранно получать свои двести пятьдесят рублей. Ведь это большое свинство, Василий Васильич, — молчать, когда хочется и обязан крикнуть во всю мочь: «Так жить нельзя!..» Но я не один, Василий Васильевич… Конечно, это не оправдание, но все-таки… я не один… Понравились вам моя старушка и сестра?
— Очень.
— То-то… Это, я вам скажу, золотые сердца… Мать-то что перенесла, чтобы меня поднять на ноги… Ох, как бедовала ради меня… И все наши славные… Кроме Сони, у меня еще две сестренки в гимназии… Зайдете, — увидите, Василий Васильич… Ну и пилатствуешь помаленьку… Свинство свое сознаешь, но… не на улицу же пустить своих… Вот вчера я спрашивал вас: отчего мы, интеллигентные люди, такие тряпки?.. Тут ведь не одна семья, не одна семья, не одна экономика, как хотят нас уверить, тут кое-что и другое… тут история, я полагаю, замешана, а не одно только экономическое воздействие… Иначе уж очень было бы мало отведено мысли и духу… Экономика — экономикой, а когда я вижу, что беззащитного человека бьют, хотя, быть может, и совершенно правильно, на основании науки, то ведь хочется его защитить?.. И где больше таких альтруистов, там и жить лучше, там и эта самая экономика видоизменяется… Ну, а мы даже собственной тени боимся, а не то что защищать других… Вот хоть бы я, господин профессор зоологии Сбруев… В возвышенном настроении хорохорюсь, а в трезвом виде жалкий трус… О, если б вы знали, какой трус!..
Дмитрий Иванович отхлебнул из чашки и продолжал:
— Вчера, после того как я Найденова удалил, — очень уж возмутительна была его смелость явиться на панихиду! — я сам испугался своего геройства… Понимаете ли, в чем даже геройство видишь… Нечего сказать, хороши мы герои… Очень даже большие герои! — с грустной усмешкой протянул Сбруев.
— Но все-таки… другие не решились этого сделать, Дмитрий Иваныч. Цветницкий даже протянул первый Найденову руку…
— Мало ли что другие делают… Другие вон сегодня на похороны не пришли… Другие, наверно, заявлять сочувствие Найденову поедут… Читали сегодня статейку в «Старейших известиях»?..
— Читал…
— Это тоже другие… Но ведь я, слава богу, еще не настолько оскотинился, чтоб быть из этих других… Я не стану извиняться, но в глубине души вчера трусил…
— Отчего?
— Отчего?.. Да оттого, что я русский человек — вот отчего. Поступил в кои веки как следует и сейчас же боюсь, как бы не лишиться мне двухсот пятидесяти рублей… И вижу я самый этот испуг и в глазах матери, хотя она, конечно, голубушка, хочет меня уверить, что ничего не боится и гордится сыном, который… который не побоялся ошельмовать Найденова… Гордиться-то гордится, а у самой сердце екает при мысли, что я могу лишиться места. Где новое-то найдешь?.. А как бы я хотел уйти, если бы вы знали. Не могу я вечно двоиться… Тошно… И знаете ли что?
— Что?..
— Я, как истинный российский трус и в то же время не потерявший еще стыда человек, был бы рад, если б меня выгнали… Сам уйти боюсь, а если бы попросили — был бы доволен и пошел бы куда-нибудь на частную службу или уроки бы стал давать… Понимаете ли, что за отсутствие характера… что за подлая трусость! — воскликнул Сбруев, начиная заплетать немного языком.
— И нет даже силенки уйти… Нет!.. Я ведь, Василий Васильич, не успокаиваю себя призрачной надеждой, что два-три порядочных человека среди двадцати или тридцати бесстыжих или позорно-равнодушных имеют силу что-нибудь изменить, чему-нибудь помочь, что-нибудь сделать. Это ведь самообман наивного дурака, а чаще всего ложь… компромисс ради жалованья, прикрытый фразами, чтобы не было зазорно очень. Не одни жрецы науки так рассуждают нынче… Так живет громадная часть интеллигенции… Громадная!.. На днях еще один господин, который, бывши гласным, поносил управу, пошел служить в эту самую управу… Ну и молчи, или говори прямо: пошел на свинство ради жалованья. Так ведь нет: совсем из другой оперы поет…
— Насчет того, что один добродетельный спасет сотню нечестивых?
— Именно. Я, говорит, хоть и в меньшинстве, а все-таки защищаю свои мнения… А какого черта его мнения, когда их не слушают! Ведь это выходит: покрывать своим именем всяческие гадости и полегоньку да помаленьку и самому их делать… Ведь если меня посадят рядом с выгребной ямой, то я невольно буду благоухать не особенно приятно… Не так ли?.. Все это — азбука, а теперь и она многим кажется каким-то донкихотством… Даже и в литературе… Казалось бы: святая святых… А если у меня двоюродный братец… литератор в современном вкусе… То есть такая, я вам скажу, свинья…
— В каком именно смысле?
— А во всех… Ему все равно, где бы ни писать, и не только в органах, которые ему не симпатичны по направлению, а даже, прямо-таки сказать, в предосудительных… И это называется литератор… Служитель свободной мысли…
— Он так же рассуждает, как и ваш управец, Дмитрий Иваныч… Я, мол, лично дурного ничего не пишу, мне платят, а что другие пишут, мне наплевать… Это нынче повальная болезнь…
— Какая…
— Отсутствие разборчивости, равнодушие к общественным делам и забота только о своих личных интересах. Во имя их и учатся, и тратят массу труда, энергии и ума. И это болезнь всей интеллигенции, за редкими исключениями. Таково уж безвременье… История не шутит и делает целые поколения негодными при известных условиях жизни и воспитания. Вспомните-ка, Дмитрий Иваныч, как нас воспитывали? Чему учили в гимназиях? Что мы потом видели в жизни? Торжество каких идеалов? А ведь люди вообще не герои.
— Так неужели так-таки и нет сильных, бодрых духом и независимых людей? — воскликнул Сбруев.
— Как не быть… Наверное есть… Я видел молодежь на холере… Я слышал про нее во время голода… Я знаю настоящих рыцарей духа среди стариков. Таким людям трудно пробиваться к свету… Но они все-таки пробиваются… И правда-то в конце концов одна: возможно лучшее существование масс… В конце концов правда эта победит… По крайней мере, пример Европы поддерживает во мне эту веру. Сравните, чем был человек труда тридцать лет тому назад и теперь… Будущая победа несомненна… И нечего предаваться отчаянию, Дмитрий Иваныч…
Они долго говорили и решали судьбы будущего с тою страстностью, на которую способны русские люди в минуты подъема духа.
Сбруев хотел было потребовать еще графинчик коньяка, но Невзгодин деликатно напомнил ему, что дома, верно, его будут ждать к обеду и беспокоиться. И Сбруев покорно согласился с Невзгодиным и крепко пожал ему руку.
Был четвертый час в начале, когда они вышли из трактира. Хотя Сбруев и был в «возвышенном настроении», но держался на ногах твердо. Тем не менее Невзгодин решил проводить Сбруева домой и затем ехать к Измайловой, чтобы исполнить поручение Маргариты Васильевны.
Мать Сбруева встретила Невзгодина благодарным взглядом и попросила посидеть у них. Дмитрий Иванович тотчас же ушел в свой кабинет и лег спать. Невзгодин пробыл в чистенькой, скромно убранной гостиной полчаса. Его напоили чаем с превосходным вареньем, и старуха почти все время говорила о сыне. Соня изредка вмешивалась в разговор, расспрашивая гостя о заграничной жизни. Невзгодину было как-то уютно в этой гостиной, и ему казалось, что он давно знаком с матерью и дочерью. Такие они простые и задушевные.
И Невзгодин решил бывать в этой маленькой, чистенькой и уютной гостиной с белыми занавесками, цветами на окнах и заливающимися канарейками, — где, казалось, даже пахнет как-то особенно хорошо, — не то кипарисом, не то тмином, — и где вся обстановка и эти добрые, бесхитростные, казалось, люди действуют успокоивающе на нервы.
XXXII
Вечером Невзгодину хандрилось в его неуютной комнате. Ни работать, ни читать не хотелось. Тянуло к людям, к какой-нибудь умной и, конечно, хорошенькой женщине, с которой можно было бы не проскучать вечер.