Ранчо Агавия
5 февраля 1905 года
Я только что прочитала сочинение Ивана Вина «Отражения в Сидре», и оно показалось мне, дорогой профессор, замечательным достижением. «Стрелы, потерянные судьбой» и иные поэтические частности, напомнили мне те два-три случая, когда ты – лет двадцать назад – появлялся за чаем с оладьями в нашем сельском поместье. Я, если ты помнишь (самонадеянный оборот!), была тогда petite fille modèle,[314] упражнявшейся в стрельбе из лука близ вазы и парапета, а ты – стеснительным гимназистом (в которого я, как догадывалась моя матушка, была самую капельку влюблена!), послушно подбиравшим стрелы, вечно теряемые мной в потерянных зарослях потерянного замка, где прошло детство несчастной Люсетты и счастливой, счастливой Адетты, замка, ставшего ныне Приютом для слепых чернокожих, – и мама, и Л. поддержали бы, не сомневаюсь, Дашин совет отдать этот дом ее Церкви. Даша, моя золовка (с которой тебе непременно нужно поскорей познакомиться, да-да, она мечтательная, чудная и много, много умнее меня), это она показала мне твой отрывок, просит добавить, что надеется «обновить» знакомство с тобой – быть может, в Швейцарии, в отеле «Бельвью», что в Монтру, в октябре. По-моему, тебе доводилось когда-то встречаться с милейшей мисс «Ким» Шанта-Жьер, так вот, Даша точь-в-точь такая же. У нее подлинный нюх на оригинальных людей и тяга к разного рода научным дисциплинам, которых я неспособна запомнить даже названия! Она закончила Чус (где читала затем курс истории – наша Люсетта называла это «Sale Histoire»,[315] как грустно и как смешно!). Ты для нее – le beau ténébreux, потому что когда-то давным-давно, «когда у стрекоз были крылья», незадолго до моего замужества, она посетила – я говорю о времени, когда я еще топталась на «распутье», – одну из твоих общедоступных лекций, где ты говорил о сновидениях, после лекции она подошла к тебе со своими последними страшными снами, кропотливо отпечатанными на скрепленных вместе листках бумаги, а ты мрачно скривился и отказался их взять. Ну так вот, она давно уже просит дядю Дементия, чтобы тот уговорил le beau ténébreux приехать в октябре, числа, по-моему, семнадцатого, в отель «Бельвью» в Монтру, но дядя только смеется и отвечает, что не его это дело – что нам с Дашенькой лучше самим этим заняться.
Значит, снова «здрасьте вам», милый Иван! Мы обе считаем тебя волшебным, несравненным художником, которому остается «только смеяться», когда кретин-критик, особенно какой-нибудь англичанин из ниже-выше-среднего класса, именует его распутья «лукавством» и «жеманством», совсем как американский фермер, считающий приходского священника «странным», потому что тот знает по-гречески.
P. S.
Душевно кланяюсь (неправильный и вульгарный оборот, заставляющий думать о «низкопоклонстве души») нашему заочно дорогому профессору, о котором много слышал от добраго Дементия Дедаловича и сестрицы.
С уважением,
Андрей ВиноземцевМеблированное пространство, l’espace meublé (известное нам лишь как меблированное, заполненное, даже если его содержимым является «отсутствие субстанции» – причитая сюда и разум), до настоящего времени являлось нам – в том, что касается данной планеты, – по преимуществу водянистым. В этой своей ипостаси оно сгубило Люсетту. В другой – скорее атмосферической, но в не меньшей мере пропитанной тяготами и тяготением – уничтожило Демона.
Одним мартовским утром 1905 года, сидя на ковре, устилавшем террасу виллы Армина, Ван, окруженный, словно султан, четырьмя или пятью голыми девами, замершими в ленивых позах, открыл издаваемую в Ницце ежедневную американскую газету. Гигантский летательный аппарат необъяснимым образом развалился на высоте в пятнадцать тысяч футов над Тихим океаном, между островами Лисянский и Лясанов, невдалеке от Гавалул, – то была четвертая или пятая по размерам воздушная катастрофа молодого столетия. Список погибших при взрыве «приметных фигур» включал заведующего рекламным отделом универсального магазина, временно исполняющего обязанности мастера прядильного цеха факсимильной корпорации, руководящего сотрудника фирмы граммофонных записей, старшего партнера юридической фирмы, архитектора с тяжелым летательным прошлым (первая не поддающаяся исправлению опечатка), вице-президента страховой корпорации, еще одного вице-президента, на сей раз совета уловляющих, что бы сие ни значило…
– Я есть хочу, – сказала maussade[316] ливанская красавица пятнадцати знойных лет.
– Позвони, – откликнулся Ван и, ощущая странную зачарованность, вновь углубился в инвентарь снабженных бирками жизней:
…президент оптовой виноторговой фирмы, менеджер компании по производству турбинного оборудования, карандашный фабрикант, два профессора философии, два газетных репортера (больше уж не порапортуют), заместитель контролера оптового виноторгового банка (опечатка с подстановкой), заместитель контролера трастовой компании, президент, секретарь агентства печати…
Имена этих воротил, а с ними еще примерно восьмидесяти сгинувших в синем воздухе мужчин, женщин и примолкших детей, приходилось держать в тайне, пока не будут извещены все родственники; однако предварительный перечень банальных абстракций выглядел слишком внушительным, чтобы не предоставить его публике сразу, для возбуждения аппетита; и потому Ван лишь на следующее утро узнал, что президентом банка в завершающей список ошибке был его отец.
«Стрелы, потерянные судьбой человека, долго еще валяются вокруг него» и т. д. («Отражения в Сидре»).
В последний раз Ван видался с отцом в их доме весной 1904 года. Людей там в тот раз собралось порядочно: скупщик недвижимости старик Элиот, двое юристов (Громбчевский и Громвель), доктор Айкс, искусствовед, Розалинда Найт, новая секретарша Демона, важный Китар Свин, банкир, ставший в шестьдесят лет авангардным автором; за один чудотворный год он произвел на свет «Плотных людей», писанную без размеров сатиру на англо-американские гастрономические привычки, и «Кардинала Гришкина», прозрачное во всех своих тонкостях повествование, прославляющее католическую веру. Смысла в поэме было не больше, чем блеска в совиных глазах; что до романа, то оный немедля объявили «новаторским» молодые критики (Норман Гирш, Луис Дир и многие другие), певшие ему дифирамбы благоговейным тоном, столь высоким, что обычному человеческому уху удавалось различить лишь гладкие трели; картина, впрочем, получилась чрезвычайно захватывающая, однако вслед за великим поминальным шумом 1910 года («Китар Свин: человек и писатель», «Свин как лирик и личность», «Китар Кирман Лавер Свин: опыт биографии») и сатире, и роману предстояло погрузиться в забвение столь же бесповоротно, как уловлению богатого прошлого контролирующим обязанности мастера – или вердикту Демона.
Разговор за столом шел по преимуществу о делах. Демон недавно купил остров в Тихом океане – маленький, идеально круглый, с розовым домом на зеленом утесе и с жабо (если смотреть с воздуха) песчаного пляжа, и теперь намеревался продать изысканное маленькое палаццо в Восточном Манхаттане, что было Вану вовсе не по душе. Мистер Свин, человек практический и прижимистый, с поблескивавшими на толстых пальцах перстнями, сказал, что, пожалуй, купил бы дом, если б к нему прикинули еще пару картин. В итоге сделка не состоялась.
Ван проводил свои исследования частным образом, пока его не избрали (в тридцать пять лет!) на оставленный Раттнером пост главы кафедры философии Кингстонского университета. Выбор университетского совета стал следствием катастрофы и безнадежности: два других кандидата, солидные ученые куда более почтенного возраста и вообще по всем статьям превосходящие Вана – их ценили даже в Татарии, которую они частенько навещали, держа друг друга за ручки и сияя восхищенными взорами, – загадочным образом сгинули (возможно, погибнув под ложными именами в так и не получившем объяснений крушении над улыбчивым океаном) в «последнюю» для совета минуту, ибо закон требовал, чтобы пропустовавшее в течение определенного времени профессорское кресло вынесли вон, притащив взамен из задней гостиной заждавшийся своей очереди стул – не столь завидный, но тоже вполне приличный. Ван в этом кресле не нуждался и не очень его ценил, однако принял – из благодарной извращенности, или извращенной благодарности, или просто в память об отце, несколько прикосновенном ко всей этой истории. Всерьез он свою должность не принимал и свел ее отправление к строгому минимуму – десяти примерно лекциям в год, читаемым гнусавым тоном, коим они были обязаны преимущественно «речеписцу», новому и редкому еще приспособлению, таившемуся вместе с антиинфекционными таблетками «Венус» в кармане его пиджака, пока сам он безмолвно двигал губами, думая о залитой светом лампы странице недоконченной рукописи, раскиданной по его кабинету. Он провел в Кингстоне почти два десятка унылых лет (разнообразя их путешествиями в Европу) – малоприметная фигура, вокруг которой ни в университете, ни в городке не скопилось никаких преданий. Нелюбимый суровыми коллегами, неизвестный в местных пивных, не оплаканный студентами мужеска пола, он, подав в 1922-м в отставку, переселился в Европу.