Читал он неплохо, но как-то нехотя. Это был самый равнодушный из всех преподавателей. Время от времени устраивались опросы, повторения, анатомия общая сменялась анатомией частной. Лишь один раздел своей науки Уманский категорически отказался читать: анатомию половых органов. Ничто не могло его убедить, и курсанты закончили обучение, так и не получив знаний по этому разделу из-за чрезмерной стыдливости брюссельского профессора. Какие причины были у Уманского? Ему казалось, что и нравственный, и культурный, и образовательный уровень курсантов недостаточно высок, чтоб подобные темы не вызывали нездорового интереса. Этот нездоровый интерес вызывался и в гимназиях — анатомическим атласом, например, и Уманский это помнил. Он был не прав — провинциалы, например, конечно, отнеслись бы к вопросу со всей серьезностью.
Человеком он был порядочным и раньше многих преподавателей увидел в курсантах — людей. Доктор Уманский был убежденным вейсманистом. Рассказывая нам о делении хромосом, он вскользь сообщил, что сейчас, кажется, есть другая теория деления хромосом, но он просто эту новую теорию не знает и решается нам излагать только хорошо известное. Так мы и воспитались вейсманистами. Полное торжество вейсманистов при изобретении электронного микроскопа не застало доктора Уманского в живых. Это торжество доставило бы старому доктору радость.
Названия костей, названия мышц зубрили мы наизусть, разумеется, русское, а не латинское название. Мы зубрили вдохновенно, увлеченно. В зубрежке всегда есть какое-то демократическое начало — мы были все равны перед наукой — анатомией. Никто не старался ничего понять. Старались просто запомнить. Лучше всех шло дело у Базаровой и Петрашкевича — вчерашних школьников (если исключить время заключения, которое у Петрашкевича подходило к восьми годам).
Тщательно зубря урок, я вспомнил общежитие 1-го Московского университета в 1926 году — Черкаску, где ночью по темным коридорам ходили пьяные от занятий медики и зубрили, зубрили, заткнув уши пальцами. Общежитие грохотало, смеялось, жило. Жизнерадостные фоновцы, литературоведы, историки смеялись над бедными зубрилами от медицины. Мы презирали науку, где надо не понимать, а зубрить.
Через двадцать лет я зубрил анатомию. За эти двадцать лет я хорошо понял, что такое специальность, что такое точные науки, что такое медицина, что такое инженерное дело. И вот — привел бог случай заняться этим самому.
Мозг еще был способен и брать и отдавать знания.
Доктор Благоразумов читал «Основы санитарии и гигиены». Предмет был скучен, оживить лекции остротами Благоразумов не решался, а может быть, не умел по соображениям политического благоразумия — он помнил тридцать восьмой год, когда всех специалистов, всех врачей, инженеров, бухгалтеров заставляли работать с тачкой и кайлом, согласно «спецуказаниям», присланным из Москвы. Благоразумов два года возил тачку, трижды доходил от голода, холода, цинги и побоев. На третий год ему разрешили врачевать в качестве фельдшера на медпункте при враче-бытовике. Много врачей умерло в том году. Благоразумов остался живой и твердо запомнил: никаких бесед, ни с кем. Дружба только вокруг «выпить, закусить». В больнице его любили. Докторские запои скрывались фельдшерами, а когда скрыть было нельзя — Благоразумова тащили в карцер, в кондей. Он выходил из карцера и продолжал чтение лекций. Это никому не казалось странным.
Читал он старательно, заставляя записывать важное под диктовку, проверяя систематически записи и усвоение, — словом, Благоразумов был преподавателем добросовестным и благоразумным.
* * *Фармакологию читал больничный фельдшер Гогоберидзе, бывший директор Закавказского фармакологического института. Русским языком он владел хорошо, и грузинского акцента в речи его было не больше, чем у Сталина. В прошлом Гогоберидзе был видным партийцем — его подпись есть на сапроновской «платформе 15». Время с 1928 года по 1937-й он провел в ссылке, а в 1937 году ему был объявлен новый приговор — пятнадцатилетний срок колымских лагерей. Гогоберидзе было под шестьдесят лет. Гипертония мучила его. Он знал, что скоро умрет, но не боялся смерти. Он ненавидел мерзавцев и, изобличив своего доктора по фамилии Кроль в отделении, где он работал, во взятках и поборах с заключенных, Гогоберидзе избил врача и заставил того отдать обратно чьи-то хромовые сапоги и «шкеры» в полоску. С Колымы Гогоберидзе не уехал. Он был освобожден с пожизненной ссылкой в Нарым, но испросил разрешения заменить Нарым на Колыму. Он жил в поселке Ягодный и там умер в начале пятидесятых годов.
Единственным бытовиком среди наших преподавателей был доктор Кроль — харьковский специалист по кожным и венерическим болезням. Все наши учителя пытались воспитать в нас нравственную порядочность и рисовали в лирических отступлениях от лекций идеал моральной чистоты, воспитать силу ответственности за великое дело помощи больному, да еще больному-заключенному, да еще заключенному на Колыме — повторяя, кто как сумел, то самое, что было внушено в их молодости институтами, факультетами медицины, врачебной присягой. Все, кроме Кроля. Кроль чертил нам другие перспективы, подходил к нашей будущей работе с другой, лучше ему известной, стороны. Он не уставал рисовать нам картины материального благоденствия фельдшеров. «Заработаете на масло», — хихикал Кроль и плотоядно улыбался. У Кроля были вечные темные дела с ворами — они приходили даже в перерыве между лекциями. Что-то он продавал, покупал, менял, мало стесняясь своих студентов. Лечение импотенции начальствующих лиц давало большой доход Кролю, охраняло его во время заключения. Кроль брался за какие-то таинственные знахарские операции в этом направлении — судить его было некому, связи у него были большие.
Две плюхи, которые он получил от фельдшера Гогоберидзе, не вывели Кроля из себя. «Погорячился, брат, погорячился», — говорил он позеленевшему от злобы Гогоберидзе.
Кроль пользовался общим презрением и товарищей-преподавателей, и курсантов. К тому же преподавал он путано, не обладая талантом учить. Кожные болезни — тот раздел, который после курсов пришлось мне перечесть внимательно с карандашом и бумагой.
Ольга Степановна Семеняк, бывший доцент кафедры диагностической терапии Харьковского медицинского института, не читала лекций на наших курсах. Но мы проходили у нее практику. Она научила меня выстукивать, выслушивать больного. К концу практики она подарила мне старенький стетоскоп — это одна из немногих моих колымских реликвий. Ольге Степановне было около пятидесяти лет, ее десятилетний срок еще не кончился. Осуждена она была за контрреволюционную агитацию. На Украине оставались ее муж и двое детей — все погибли во время войны. Война кончилась, кончался и срок заключения Ольги Степановны, но ей было некуда ехать. Она осталась в Магадане после освобождения.
На женском участке Эльген Ольга Степановна провела несколько лет. Она нашла в себе силы справиться со своим великим горем. Ольга Степановна была человеком наблюдательным и видела, что в лагере только одна группа людей сохраняет в себе человеческий образ — религиозники: церковники и сектанты. Личное несчастье заставило Семеняк сблизиться с сектантами. В своей «кабинке» она дважды в день молилась, читала Евангелие, старалась делать добрые дела. Добрые дела было делать ей нетрудно. Никто не может сделать больше добрых дел, чем лагерный врач, но мешал характер — упрямый, вспыльчивый, заносчивый. На совершенствование в этом направлении Семеняк не обращала внимания.
Заведующей она была строгой, педантичной и персонал держала в ежовых рукавицах. К больным была всегда внимательна.
После рабочего дня «студентов» кормили обедом в больничной раздатке. Семеняк обычно сидела тут же, пила чай.
— А что вы читаете?
— Ничего, кроме лекций.
— Вот прочтите, — она протянула мне маленькую книжку, похожую на молитвенник. Это был томик Блока, малой серии «Библиотека поэта».
Дня через три я вернул ей стихи.
— Понравились?
— Да. — Мне было совестно сказать, что я хорошо знаю, знал эти стихи.
— Прочтите мне «Девушка пела в церковном хоре».
Я прочел.
— Теперь — «О дальней Мэри, светлой Мэри»… Хорошо. Теперь вот это…
Я прочел «В голубой далекой спаленке».
— Вы понимаете, что мальчик-то умер…
— Да, конечно.
— Умер мальчик, — повторила Ольга Степановна сухими губами и свела в морщины свой белый крутой лоб. Она помолчала. — Дать вам что-нибудь еще?
— Да, пожалуйста.
Ольга Степановна открыла ящик письменного стола и вынула книжку, похожую на томик Блока. Это было Евангелие.
— Почитайте, почитайте. Особенно вот это — «К коринфянам» апостола Павла.
Через несколько дней я вернул ей книгу. Та безрелигиозность, в которой я прожил всю сознательную жизнь, не сделала меня христианином. Но более достойных людей, чем религиозники, в лагерях я не видел. Растление охватывало души всех, и только религиозники держались. Так было и пятнадцать, и пять лет назад.