— Вот, ребятки, и май на дворе, а не видать лета, — сказал, нагоняя партию рабочих, высокий стройный парень лет двадцати трех с льняными волосами и светлым голубыми глазами.
Он нес на плече топор, и его мускулистые руки и грудь еще блестели рабочим потом.
— Все дождь и дождь. Дождь да туман в лесу. И холодно как… — продолжал он.
— Да. Сторонка. Одно сказать: горы. У нас у степу куды лучше, — отозвался черноволосый, черноусый молодец.
— У степу, — подхватил его сосед, такой же видный, но со щеками, обрамленными молодой пушистой бородкой. — Сказал тоже. Сравнил!.. Дон-от теперь разлившись. Конца-краю воды не видать. Блестит. Что, ребятежь, не слыхали: не то цел, не то нет Черкасский собор? Как головами, бывало, блестел. За сорок верст видать.
— От Ростова как к Аксайской податься, так и замережит. Будто огни на солнце, — сказал шедший впереди юноша.
Он был так худ, что сзади были видны позвонки спинного хребта. Ему было холодно, и он, не бросая пилы, бывшей у него в руках, надевал на ходу рубашку.
— Я с отцом на бегунках ездил, бывало, весной в корпус. Вправо это Дон блестит, что море, а влево — степь. И только покажется Краснокутская роща, тут и купола засверкают.
— Бачка ваш жив? Не слыхали? — спросил черноусый.
— Нет. Расстреляли… Еще при Каледине. В Каменской, как большевики были… Тогда и расстреляли.
— Царство небесное. Правильный офицер был, сказал пожилой, коренастый человек.
— Да. Перебили много. Чать, никого и не осталось, проговорил черноусый.
— И с чего с такого? Ну что мы им сделали? Мы живем, они живут. Кажись, усем места хватало.
— Сво-бо-да! — протянул пожилой. — Вы, Сенюткин, не слышали, чего в газетах пишуть? Что, будет или нет какая перемена?
— Это Олега Федорыча спросить надо.
— Точно, его. Душевный парень… И не казак, а какой уродился.
— Его мать, сказывали, сибирская казачка.
— Во, во… Самсонова генерала дочь.
— Нашего, что ль? Атамана?
— Нет, сибирского. Из простых они, — сказал юноша.
— Это уж верно. Никого, как Олега Федорыча попросить, он все знает.
По крутой, натоптанной в грязи тропинке, между обломков скал и пней рабочие спускались в неширокую долину. Уныло журчал в темноте ручей и булькал по камням. Между простенков лесной балки было темно, и даже привычные люди спускались в долину гуськом и ощупью. Показалась каменная, старинной постройки, ограда. Какая-то часовня углом выдвинулась из леса, прикрытая густыми деревьями. Красный свет керосиновой лампы шел из окон и пятнами ложился на предметы. Блестел на мокрой ветке начавшего опушаться листвой орешника, ложился алым квадратом на липкой черной земле, сверкал на больших неотесанных камнях стены, скрепленной известкой.
Дождь перестал. В долине было тепло. Ночь была тихая. Сквозь разорванные тучи показались звезды.
Ах ты, батюшка, ты наш тихий Дон,
Ты кормилец наш, Дон Иванович.
запел было Сенюткин и оборвал.
— А что, господа, у костра? Дождя, кубыть, нету. А то надоел барак. Обрыдло все в нем.
— У костра занятней, — раздались голоса.
— Все побалакаем, родную старину помянем. — Олег Федорыч подойдет, расскажет нам чего.
Мигом соорудили костер. Недостатка в сучьях и в стружках не было. На длинных железных прутьях навесили котел и стали кипятить воду. Сели кругом костра. Люди подошли из каменной постройки на огонь. Офицеры и казаки. Трудно было отличить одних от других. Были они одинаково загорелые, с мозолистыми руками и огрубелыми черными лицами, все одинаково одетые в полувоенные, полуштатские лохмотья чернорабочих.
— Что, получил, кто почту? — спросил черноусый.
— Всего два письма…
— А письма кому?
— Олегу Федорычу был пакет заказной да Гаврилову. — Гаврилову откеля?
— Из дому.
— А чаво пишут?
— Так, разное, — нехотя отозвался Гаврилов. — Туманы пущают. Не разберешь, чего.
— Ты, Паша, про кота расскажи. Занятно.
— За котенка, за кошарку пять миллионов платят. Мыши одолевать стали.
Лохматая черная голова нагнулась к костру. Темные руки заскорузлыми пальцами искали на груди. Достали кожаный самоделковый бумажник, вынули оттуда клочок пожелтевшей бумаги, и казак, нагнувшись к костру, стал читать.
— Сера наша жизнь. Вот и весна, а словно по осени голеют степи и дует северником. Хаты пригинаются, в землю прячутся. Не белены давно. И белить некому. Нету никого. Васютка не по своей воле преставился. А тот, что с ваших мест приехал, теперича далече, не в наших краях, на работах.
— Это про Мальцева, что ли?
— Должно, про него. Однохуторец мой.
— Читайте, Паша, дальше.
— Матушка ваша преставилась, а Ольга Семеновна к комиссару на станицу в услужение ушла. Пустой дом стоит, и работать некому. Еще мыша одолевает. За кошарку малую пять миллионов платят, да еще и налог подавай. Пуд угля земляного шестнадцать миллионов, за лошенка платили двенадцать миллиардов, а кормить нечем. На станции, сказывали, валежнику много лежит. Особливо детей. С голода мрут. Ждем вас, кормильцев, не знаем, и доживем ли до урожая, а и чем собирать будем. Рабочих нет. А, между прочим жизнь наша хорошая. Грешно жаловаться. Да и противу прошлого не то привыкли, не то полегчало. Вот и все.
— Так… Как же понимать это? Ждут?
— Ожидают.
— А, между прочим, не ясно.
— Значить, все по-старому. Ленин.
— Он самый, кому больше.
— Кабы не Ленин, управились бы.
— Ленин на семи языках говорит. С татарами по-татарски, с армянами по-армянски.
Примолкли. Слышно, как потрескивали сучья в костре и начинала бурлить вода в котле. Внизу шумел ручей.
— Писали, с востока, из Астрахани, стена надвигается. Казаков идет тьма.
— Откуда?
— С востока, братики. Там уральцы, что с генералом Толстовым пришли, сказывали, казаков много осталось.
— И куда позадевались все герои? Ну, атаман Каледин застрелился, атамана Назарова большевики расстреляли. Ну, а Дутов иде? Иде Анненков?
— Дутов насмерть замучен. Казаки выдали красным.
— Анненков в китайской тюрьме в Урумчах сидит, — раздались голоса, — заковатый в цепи.
— Много казаков святых нонче будет. А то не было вовсе.
— Не было? А Егорий Победоносец не казак? Завсегда с пикой отображен.
— А Димитрий Донской? Прямо и указано — Донской.
— Ну, замелил! Емеля. Не знаешь, чать. Этим не шутют.
— Я не шутю. Чаво шутить. Рази кто знает всю глубину казачьего рода!
И опять замолчали.
— А московские люди опять собак жруть. Заводы, почитай, все встали.
— И чего мы сидим, не двигаемся? Никто не помогает. На сербов рассчитывали. А тут все одно, как скот.
— Погоди, на границу, сказывают, пойдем. Там при своем деле будем. С ружьем — это тебе не пила.
— Ленин, Ленин… — вздыхая, сказал кто-то. — Ужели же и власть Ленина от Господа Бога?
Сверху, от того места, где рос столетний кряжистый дуб, чьи ветви были озарены вспыхами костра и, казалось, шевелились, от корней, раздался глубокий голос. И сразу не скажешь — говорит то женщина, густым сильным контральто посылая звуки, или говорит мужчина. Так были чисты, звучны и красивы ноты этого голоса.
Все повернули головы от костра к корням дуба, подвинулись ближе, встали, стали подходить, чтобы лучше слышать. Шорохом пронеслось по толпе:
— Олег Федорыч пришел… Олег Федорыч говорит…
— Нет, братцы, не от Бога власть Ленина, и не Божий он избранник. Сила, Богу противоборствующая, сила диавола послала его, чтобы сгубить православную веру. Был свет, и было великое чистое Слово Божие. И любовь было Слово. И Слово было любовь. И когда в любви народился прекрасный мир, явился дух тьмы. И зависть было его слово, и злоба были его мысли. Тот победит, кто не убоится, кто веру имеет. Псалмопевец Давид, Богом одаренный человек, говорит: "… Не убоишися от страха нощного, от стрелы летящия во дни, от вещи во тме преходящие, от сряща и беса полуденного…"
Вещью, во тьме преходящею, явился к нам Ленин. Кто он такой? По рождению дворянин. По образованию и воспитанию гимназист и студент. Он оторвался от России, ушел за границу, в книжную работу. Он ушел от семьи и товарищей и научился презирать людей. Им овладел бес. В Ленине нет любви. В нем — гордость, презрение, зависть, страшная злоба, равнодушие к чужим страданиям и трусость. Ленин всего боится и, не веря ни во что, больше всего боится смерти. Ибо знает, что там ожидает его мука вечная… Ленин — вещь, во тьме преходящая. Когда тьма объяла Россию, когда закатилось ясное солнышко, ушел Государь благочестивейший, когда мутились умы и люди метались, как овцы в бурю, из тьмы неведения явился Ленин. Никто его не знал раньше, и ничего в нем нет такого, что поражало бы людей. Он мал ростом и безобразен лицом. Дурнорылый, кривоногий, лысый, паршивый, гадкий, потный, склизкий — он околдовал людей. Он не умен и не талантлив. Он плохой оратор и еще худший писатель. Он малообразованный человек. Он был хуже и гаже многих, и потому многие его признали. Толпа не любит гениев. Толпа избивает мудрецов, казнит ученых и святых распинает на кресте. Но толпа возносит ничтожества, потому что толпе ничтожества понятны. И толпа вынесла сначала Керенского, а когда нашла человека гаже, вознесла над собою Ленина. И Ленин — герой толпы, не народа, а толпы. И пока не кончится брожение в России, и пока из состояния толпы митинга, не выйдет Россия и не станет снова народным государством, — будет править Ленин!