— А вашего согласия, — пожал Шхунаев сутулыми плечами, — никто и не спросит.
— Но это же фашизмом называется.
— Отнюдь, — улыбнулся Шхунаев своим широким ртом, выпячивая вперед подбородок и откидывая назад голову с залысинами. — Во-первых, мы операции все делаем под наркозом. Вы ж не в немецком концлагере. А во-вторых, есть такое в нашей медицине понятие: операция без согласия больного в случае показания опасности для его здоровья. Вам же делают уколы от кровотечения, вот один из них будет снотворным. И вы очнетесь уже после операции — скорее всего в реанимации. Если все пройдет благополучно. Мы обсудим все это с вашим лечащим врачом Анатолием Александровичем.
Он даже умудрился как-то церемонно и издевательски одновременно поклониться мне, выходя за дверь.
Мне казалось, что я снова брежу, как сегодня ночью. Конечно, в аду — по грехам, в Мертвом доме — по вине (то есть тоже по грехам). А здесь, в больнице, за что? Вина в появлении на свет. Раз родился, то должен помереть, приговор зачитывается сразу, но заключение пожизненное, и никто о нем не вспоминает, пока не зазвучат огненные слова, написанные на больничной стене. А.А. легко говорить: «Вы все виноваты в том, что с вами произошло. Не так живете, не то жрете». Но ведь это бред, пустые слова.
Зато сопалатники мои, как только Шхунаев вышел, загудели.
— Распустились, тить твою мать, — захрюндел дедок, — всякий порядок позабыли. Меня, тить, не пощадили, теперь на ентом философском писателе экскремент делать хотят. А это значит — без пощады.
— Бабки нужны и положение. — Юрий Владимирович взволнованно провел рукой по своим красивым, но немытым волосам. — Со мной ничего не может случиться. Я так устроен. А есть те, с которыми все случается. Я-то сюда случайно попал. Прямо с работы по «скорой» отвезли. Но я потом в АО медицины поеду. Отдельная палата, вежливые все, за двести-то баксов в день! Там долечат. Операций они не делают, а проверить, восстановить — за милую душу!
— Они нас и здесь всех долечат, — ухмыльнулся Славка.
— Только его, — кивнул дипломат на пустую постель Глеба, вышедшего «курнуть». — Пожелтел весь. А с желтизной операций не делают. Они его уже списали. Он им не интересен. Помрет просто под ножом… Зачем им это?
— Как не будут делать? Они ж ему обещали! — подскочил я, на минуту забыв о себе. — Что же они хотят? Понаблюдать?.. Почему тогда по-другому не лечат? Прямо немцы из концлагеря! Но те вроде от злодейства излечились…
— Ты, Борис, не прав. Ни хера немцы не излечились. Фашисты, они и есть фашисты. Такое никуда не девается. Просто глубже запрятано, — возразил со знанием дела поездивший по Европе дипломат Юра.
— Это ты, Юрий Владимирович, брось, — сказал Славка. — Я как-то по контракту в Дюрене работал, заболел там, так битте-дритте — в больницу, по бедности страховки, конечно, палату дали двухместную. С немецким зольдатом лежал. Но — телевизор, но — сестрички вежливые, врачи все анализы делали бесплатно. Поверх моей страховки. Беспокоились. И вылечили. Опытов надо мной не ставили. Не, немчура от этого излечилась, это точно. А нам просто друг на друга насрать. И вовсе это не фашизм, а всегда так было. Хоть ты и философ, а такого не знаешь. Только если добрый человек найдется — значит, повезло. Значит, Бог упас.
Зарисовывая сейчас этот эпизод, я снова вспомнил слова русского епископа Серапиона Владимирского, о котором писала в те месяцы книжку Кларина: в XIII веке он увещевал соотечественников (привожу его слова точно, по сборнику текстов): «Погании бо, закона Божия не ведуще, не убивают единоверних своих, ни ограбляют, ни обадят, ни поклеплют, ни украдут, не запряться чужаго; всяк поганый брата своего не продаст; но, кого в них постигнет беда, то искупят его и на промысл дадут ему; а найденая в торгу проявляют; а мы творимся, вернии, во имя Божие крещени есмы и, заповеди его слышаще, всегда неправды есмы исполнени и зависти, немилосердья; братью свою ограбляем, убиваем, в погань продаем; обадами, завистью, аще мощно, снели друг друга, но вся Бог боронит». В переводе на современный русский это звучало еще страшней: «Даже язычники, Божьего слова не зная, не убивают единоверцев своих, не грабят, не обвиняют, не клевещут, не крадут; не зарятся на чужое; никакой неверный не продаст своего брата, но если кого-то постигнет беда — выкупят его и на жизнь дадут ему, а то, что найдут на торгу, — всем покажут; мы же считаем себя православными, во имя Божье крещенными и, заповедь Божью зная, неправды всегда преисполнены, и зависти, и немилосердья: братий своих мы грабим и убиваем, язычникам их продаем; доносами, завистью, если бы можно, так съели друг друга, — но Бог охраняет!»
Пас в сторону — о женщинах
Потом на каталке повезла меня пришлая сестричка на рентген желудка. Оставила в коридоре на первом этаже, где собралась очередь, и пошла к врачу договариваться, чтобы меня пропустили первым. Было зябко. Под простыней я мерз и слушал разговоры — столь же безумные, как и прежние. Мужик в зимней шапке-ушанке и в черном костюме. Лицо европеоидное. Разговаривает сам с собой вслух, хотя не старик и на тихо помешанного не похож:
— Вот я наполовину мусульманин. А еще наполовину католик. Да и сам в православной стране. Всем этим занят, всему надо соответствовать. Вот у вас в православии сколько руководителей? — обращается он к бабке с клюкой, которая только что жаловалась, что мы самая богатая страна, а американцы заставляют нас жить бедно.
— Я не знаю, я же русская, — отвечает та тихо и столь же бессмысленно.
Меня всё же пропустили без очереди. А дальше пил белую густую жидкость, ее же клизмой закачивали мне в желудок с другой стороны. Потом врач долго вертел меня и сказал, что желудок мой имеет каскадную форму, но ничего больше не отметил. Потом меня отвели в специальный туалет, чтоб я освободился от этой белой жидкости, и я сидел на холодном ободке толчка с отломанным сиденьем, тупо глядя в газетные страницы, выданные мне не для чтения. Но все же прочитал что-то из жизни звезд. Что мне с того, какая у них там жизнь! Да почти такая же, только всякими словами и одеждами прикрытая.
А затем я снова очутился в своей палате.
— Да чушь все это, — говорил Юрий Владимирович, — просто бабок все хотят. Каждый ищет, где найти можно. Заплати любому тысячу баксов, он и отстанет.
— Кто такое заработать может?! — охнул Глеб.
— Пожалуй, мне такого не заработать, — сказал я, хотя думал о другом.
— Да брось ты, просто наша лень, — возразил высокомерно мидовец. Работать надо. Вот моя баба вкалывает с восьми до полуночи, так она пять тысяч баксов в месяц получает. Другой же получает пятьдесят баксов, по-нашему полторы тысячи деревянных, в месяц, а на остальные четыре девятьсот пятьдесят долларов бездельничает, получает, так сказать, натурой, ленью. Вот ты, Славка, пока у немцев работал, небось почти не спал.
— Да я с нашей фирмой работал, — хмыкнул Славка. — Спал больше, чем в Москве, а дойче марки шли. Да не в работе дело, а в чем-то еще. Кто-то так устроен, что у него всегда бабки, а кто-то иначе.
— Это у кого какое счастье, кто жизнь понимает, у того все схвачено, задумчиво сказал подросток-наркоман, явно начинающий задумываться, как жить дальше. — У нас сосед по подъезду мясную лавку держит. Сговориться сумел. Сошелся с церковной мафией, тридцать три тысячи баксов отслюнил, получил киоск, в виде часовенки построен, на крыше, правда, не крест, а шар такой. На верхнем этаже иконы, свечки, религиозные всякие там книги, церковную утварь продают, а на первом у соседей колбасный магазин.
— Небось, и в пост торгуют? — позавидовал дедок.
— Конечно, торгуют, иначе прогорели бы. У него жена — еврейка, — пояснил подросток.
— А мне наплевать на бабки! Юрий вот говорит, что я не вкалываю с утра до вечера, потому и баксов нет. А куля я делаю, если не вкалываю? — вдруг махнул рукой Глеб. — Но я своей жизнью доволен. Я вообще везучий. Все на меня падает. Да мимо проходит. Бобину как-то раз сорвало со станка, крутануло в воздухе, но в аккурат на волосок мимо головы пронесло. Ножиком пырнули, когда с девушкой гулял, но я выжил. Я вот после операции думаю с женой в дом отдыха от работы махнуть. Я ведь счастливчик. И неважно, что плохое случается. Я вам о свадьбе своей скажу. Я невесту-то из машины на руки подхватил, шагнул, а начало марта, ледок, я в луже и поскользнулся. — Он захохотал. — Невеста в платьице таком воздушном была и попу свою в луже намочила, у меня же, пока пытался ее удержать, ноги разъехались и брюки по шву распоролись. А свидетелю в этот момент теща с перепугу автомобильной дверцей пальцы на руке раздробила. И ничего. Все проходит. С тех пор жили хорошо. Я из всего выкрутиться умудряюсь.
— Нельзя так говорить! — вдруг почти злобно сказал Славка.
— Это точно, — глядя в потолок, отозвался бесцветным голосом Паша-наркоман. — У нас один так хвастался, а потом перекурил и в окно с одиннадцатого этажа вышел.