— В Ивановское.
— Так это ты счастливчик, — говорю.
— Да, говорит, я.
— Ну, говорю, поздравляю тебя с этим счастьем.
— Спасибо, брат, спасибо.
— Счастье, говорю, воробей, — поймать трудно.
— Нет, я, говорит, поймал.
— А Калистова не видал?
— Нет, говорит, видал. Мы с ним вместе пили…
— Где же он?
— А вот тут, в переулке, пьяный, валяется. Я все время вел его под руку, но наконец утомился и бросил… Хочешь, я доведу тебя до него.
— Веди.
Мы пошли, и немного погодя я увидал валявшегося Калистова, без чувств, пьяным, оборванным и выпачканным в грязи. Я стал будить его, но он не просыпался; я крикнул извозчика, взвалил Калистова на дрожки и повез домой.
Калистов запил, и запил без просыпа.
Но этим еще не кончается несчастная история Калистова. Ему суждено было встретить еще один удар неумолимой судьбы, которого, впрочем, не вынес Калистов и под которым пал окончательно, уже обессиленный и изнуренный.
Прошло несколько дней; Калистов не переставал пить. Между тем помещик, у которого он учил сына, встретив как-то Калистова пьяным, отказал ему и взял другого. Какие были у Калистова деньги, он пропил, а погода тем временем становилась все холоднее и холоднее; сюртук же поизодрался, нижнее платье тоже, а теплого пальто или шинели вовсе не было. Недоставало одного, чтоб просвирня выгнала его из квартиры, но она этого не сделала, а, напротив, еще пуще стала приголубливать Калистова. Анночка тоже около него ухаживала, и наконец дело дошло до того, что сшили ему сюртук, шинель, сапоги с калошами, жилет и нижнее платье, все, как следует, обули и одели парня с ног до головы.
«После, когда-нибудь, отдадите», — говорила просвирня.
Увидав все это, я окончательно струсил. В одну минуту пришли мне на память все мои подозрения, подслушанный разговор в чулане и всевозможные ухищрения просвирни — втянуть Калистова в свое общество. Но было уже поздно, я не видался больше с Калистовым. Просвирня поступила как тонкий политик. Она в одну минуту поняла, что настоящее бедственное положение Калистова есть самая удобная минута дать ему генеральное сражение. Она смекнула, что мешкать нечего, что, чем решительнее и быстрее будет удар, тем вернее будет ее победа. И она начала с того, что отдалила от Калистова всех его товарищей, то есть все свои неприятельские армии, и поссорила с ним меня, заклятого врага своего, опутав между тем окончательно бедного Калистова. Во что бы то ни стало решилась она женить его на Анночке. Она не боялась, что выдает дочь за пьяницу, потому что была, как видно, твердо убеждена, что пьянство это есть временное, что оно пройдет и что рано или поздно она будет иметь в Калистове крепкую опору, под которой она смело может сложить с себя хлопоты и заботы и спокойно донести свои измученные кости до гробовой крышки.
Итак, она отдалила от Калистова всех его товарищей и еще больше принялась угождать ему. Водка, единственная потребность в то время Калистова, играла первую роль, она не сходила со стола, и Калистов стал почти безвыходно проводить время у просвирни. История эта тянулась с неделю, как вдруг вот что случилось с Калистовым.
Однажды пришел он к просвирне. Подали водки; он рюмку за рюмкой, да и натянулся. В голове закружилось, и что было дальше, он не помнил. Заснул он. Только вот проснулся-то не на стуле, а на кровати, рядом с просвирниной дочкой, которая, как быть, лежала возле него в одной сорочке. Калистов вскочил, перепугался, да уж поздно, потому что в дверях стояла просвирня со свидетелями.
— Вот, — говорит она, — смотрите, добрые люди, как обесчестил мою дочь, будьте свидетелями…
Дело было поставлено так, что Калистов должен был в тот же день повенчаться с просвирниной дочкой.
Узнал я про это на другой день и в ту же минуту поскакал в Скрябино, но уже не с теми подлыми чувствами, с которыми я был там несколько дней тому назад, а с чувством тоски, отчаяния и скорби. Я был убит, уничтожен, я терзался за Калистова… Я захворал просто… Я болел и телом и душою, я словно похоронил его и теперь, едучи в Скрябино, словно возвращался с погоста, с только что засыпанной могилы друга. Приехал я в Скрябино утром, Лиза выбежала ко мне навстречу. Она словно предчувствовала горе.
— Ну? — вскрикнула она. — Ну? — повторила она. Я не знал, что ответить ей.
— Он-то где же?
— Его нет.
— Когда же?..
Вышел пономарь.
— Один? — спросил он.
— Один.
— А Петр Гаврилыч?
— Да говорите же вы наконец! — вскрикнула Лиза. — Что он, захворал, что ли? Пятница давно прошла, я все письма ждала от него, и до сих пор нет ничего… Захворал, что ли, он?..
Уж я, признаться, даже и не помню, как передал я Лизе о всем случившемся с Калистовым; помню только, что Лиза, услыхав про женитьбу жениха своего, как-то вытянулась, побледнела, сдвинула брови и словно окаменела. Глупый пономарь разразился бранью, хотел было ехать к архиерею; грозил Калистова разорвать на части, собрался было искать защиты перед судом, но Лиза остановила его и решительно объявила ему, что если он не перестанет кричать и шуметь, то она сейчас же уйдет из дома. Я глаз не сводил с Лизы и, глядя на нее, ужасался. Словно истукан, она стояла посреди комнаты, словно рассудка лишилась… и хоть бы одна слезинка выкатилась у нее из глаз… Только вечерком, когда я собирался было уехать домой, она остановила меня.
— Нет, вы не уходите! — проговорила она, да таким голосом, что у меня даже мурашки по телу забегали.
— Что с вами? — спросил я, взглянув ей в глаза. И только тогда заметил, что глаза эти не то остолбенели, не то растерянно смотрели вокруг. — Что с вами?
— Ничего.
— Нет, вы больны, Лиза, вам нехорошо…
— Останьтесь ночевать…
— Не послать ли за фельдшером?
— Нет.
И, проговорив это, она ушла молча в свою комнату.
На другой день рано утром Лиза разбудила меня, я открыл глаза и не хотел верить им. Передо мною стояла Лиза, веселая, смеющаяся, разодетая, расфранченная и прекрасная, как никогда.
— Ну, — проговорила она, — теперь я совсем здорова. Ну что, — хороша я в этом наряде, а? говорите же скорее, хороша?.. Да говорите же… Ну, чего вы молчите-то…
И опять ужас объял меня.
— Что с вами, Лиза?
— Нет, ничего.
— Нет, у вас что-то не то…
— А ведь я к вам с просьбой! — вскрикнула она, не слушая меня.
— Что такое?
— Исполните?
— Если возможно, то конечно…
— Нет, говорите прямо…
— Я прямо и говорю.
— Исполните?
— Ну… исполню.
— Так одевайтесь же и проводите меня к Свистунову.
— Что вы, Лиза, господь с вами! — чуть не кричал я.
Но Лиза ничего и слушать не хотела. Она закрыла глаза, заткнула уши и требовала, чтобы я шел с нею… Что было делать? Я сначала отказался, но, когда Лиза, услыхав мой отказ, объявила, что она пойдет одна, мне вдруг стало жаль ее. Я решился идти с нею, думая дорогой образумить ее… Я думал, что все это одна только вспышка, каприз, оскорбленное самолюбие, припадок ревности, мести, злобы. Но вышло на деле, что хотя поступок Лизы и был действительно капризом мести и злобы, но припадок этот она довела до конца. Мы не шли, а буквально бежали по дороге, ведущей на мельницу, и чем дальше мы шли, тем сильнее укреплялась в ней решимость на задуманное ею… Лицо ее горело, глаза искрились, тонкие ноздри дрожали, грудь поднималась высоко, растрепавшиеся волосы выбивались из-под платочка и прямо падали на плечи. «Лиза, Лиза, что вы делаете, опомнитесь!» — говорил я ей, но она даже и вниманья не обращала на мои слова. Она словно не слыхала их и продолжала бежать… Наконец мы достигли цели. Она быстро впорхнула в дом и в первой комнате встретилась с Свистуновым.
— Ну, добрый молодец, свет Николай Николаич! — вскрикнула она. — Вот и я в теремах твоих… Слову своему я не изменщица… Женой твоей не буду, а любовницей, коли хочешь, пожалуй. Только знай, что не любовь к тебе привела меня сюда, не парча золотая, не бархат шелковый, не камни самоцветные, нет, не то, не то!.. Но тебе до всего этого дела нет… Я по глазам вижу, чего тебе надо… Ну… показывай же, где у тебя пух-то лебяжий… Клади меня на него, я отдохнуть хочу!..
Целую неделю прожила Лиза на мельнице, но замуж за Свистунова все-таки не вышла. Через неделю она снова вернулась в Скрябино, сшила себе черное монашеское платье и повела жизнь «чернички». Она не пропускала ни одной обедни, ни одной заутрени, ни одной вечерни, читала над покойниками псалтырь, ухаживала за больными, а с наступлением весны отправлялась на богомолье. Она была в Воронеже, в Киеве, в Москве, побывала во всех монастырях и пустынях, и жизнь такую ведет до сих пор… Я несколько раз был у Лизы, но это уже была не та Лиза, которую я знал прежде. Из веселой и резвой она сделалась серьезной, угрюмой и даже ханжой, в полном смысле этого слова. Она жила не в доме отца, а на огороде, в бане, переделав ее на какую-то келью. Стены этой кельи были увешаны иконами; в переднем углу стоял налой, и, стоя перед этим налоем, она читала церковные книги. Калистова я потерял из виду, и только в прошлом году удалось случайно встретить его на ярмарке, в Лопуховке. Случилось это так: прохожу мимо кабака… Смотрю, народ столпился, и весь этот народ все что-то на кабак смотрит. Что такое? — думаю себе. Смотрю, и что же? Стоит в дверях кабака Калистов и играет на гитаре, а лицо такое испитое и сюртучишко рваный. Я остановился, смотрю, что-то будет. Боже мой! И играл же он только в то время!! Уж я на что дубоват на этот счет, да и то прослезился… Играл тихо-тихо, и точно как он не играл, а плакал… Глаза его, полные слез, так и горели, бледные губы дрожали, он смотрел на чистое и открытое небо, а между тем пальцы его так и бегали но струнам. Вдруг он сделал аккорд и запел что-то.