Глава двадцать третья
Вечером, когда Шерамур пришел к Танте, он встречен был необыкновенно: «кормежная» зала, дальше которой и во дни благополучий не заходил Шерамур, теперь была свободна от гостей, подметена и убрана. В ней еще было влажно и пахло «картофелем и маркофелем», но в угле, шипя и потрескивая, горела маленькая угольная печечка и очищала воздух. Зато через открытую дверь виднелось настоящее чудо декоративного устройства. Arrière boutique, которая днем казалась отвратительным колодезным днищем, куда никогда не проникал свет и где Tante Grillade едва поворачивалась, как черепаха в шайке, теперь представляла очень приютный уголок. Серая стена, которая заслоняла весь свет широкого, но совершенно бесполезного окна, теперь была заслонена пышною белою драпировкою с фестонами, подхваченными розовыми лентами. Вместо слабых, тщедушных рефлексов внешнего света комната была до изобилия освещена и согрета огнем двух ламп, стоявших по углам неизбежного мраморного камина. Вся эта комната была так мала, что представляла какой-то клубочек, в котором ничто не расходилось, а все сматывалось. На пространстве каких-нибудь четырех квадратных аршин тут были и двуспальная кровать Tante Grillade, и комод, где теперь хранилось Шерамурово золото, и камин с веселым огоньком, и круглый стол, на котором прекрасно дымилась чистая вазочка с бульоном из настоящего мяса. Кроме этого, тут же стояли литр красного вина и корзинка с лакомством «четырех нищих».
Сама Grillade тоже была в авантаже: седые крендели на ее висках были загнуты как-то круче и крепче обыкновенного и придавали ее опытному лицу внушительность и в то же время нечто пикантное.
Здесь у места сказать, что Шерамур в этот раз впервые вкушал хлеб и пил сок винограда tête-а-tête с женщиной. И он не рассуждал, но чувствовал истину догмата, что для счастия недостаточно достать кусок хлеба, но нужно иметь с кем его приятно съесть.
Затрапезный разговор их никем не записан, но он был очень серьезен и шел исключительно о деньгах. Tante доказала Шерамуру, что если держать его деньги в ее комоде и кормить на них voyou, то этих денег хватит не надолго; они выйдут, и voyou опять будет не на что кормить.
Шерамур согласился и задумался, a Tante Grillade показала выход, который состоял в том, чтобы пустить деньги в оборот. Тогда эти деньги дадут на себя другие деньги, и явится неистощимая возможность всегда жрать и кормить других.
Шерамур захлопал руками: «Voila[16] – говорит, – voila, это и нужно! Одна беда: как пустить деньги, кому доверить; кто не обманет?»
Шерамур закивал головою: ему вспомнились его швейцарские митрополиты, и он как перепел забил: «Вуй, вуй, мадам, вуй, вуй, вуй».
А потом, когда вслед за тем Tante встала, чтобы подать compote des pommes,[17] Шерамур, глядя ей стыдливо в спину, вымолвил:
– Да возьмите вы эти деньги, Танта!
– На какой предмет, monsieur?
– Да делайте что знаете, наживайте.
Но Танта нашла это невозможным.
– Я наживу и умру, а вас выгонят.
– Гм… Да… подлость… А сколько бы человек можно постоянно кормить?
– Можно человека два кормить раза по два в неделю, или, еще лучше, троих каждое воскресенье. И кроме того, раз в год можно сделать особый пир, на котором никого не будет, кроме бездомных voyou.
У Шерамура даже сердце забилось от такой мысли, и когда Tante Grillade, вооружась щипчиками, принялась за noisettes,[18] он застенчиво приступил к ней.
– Ну так как же, Tante, – как это сделать? – а Tante, надавливая крепкий орех, посмотрела на него и дружески ответила:
– Надо жениться.
– Ну вот! Зачем?
– Затем, что у вас тогда все будет общее, и если жена наживет – это принадлежит и мужу. Тогда, например, будь это я: я отдаю вам весь мой ресторан, и мы никого сюда больше не пустим.
– Да, да, вот… это самое: никого, никого не пустим! – вскричал Шерамур, и в сладостном исступлении ума и чувств он схватил Tante за обе руки и мял их и водил из стороны в сторону, пока та, глядя на него, расхохоталась и напомнила ему, что пора убираться.
На другой день вечером его опять повлекли сюда и мысль о пире нищих и, может быть, приютный уголок при камине, чего он, по своей непрактичности, не знал, как устроить даже с деньгами.
И вот он опять явился и говорил:
– Можно ли, чтобы опять… здесь… по-вчерашнему?
– Ага, я понимаю: ты, плутишка, верно нашел себе жену и хочешь со мной говорить? Хорошо, хорошо, – садись: вот вино и баранина.
– Да; а жены нет. Вот если бы вы… захотели…
– Найти тебе невесту?
– Нет, если бы… вы… сами…
– Что это? уж не хочешь ли ты сделать позднюю поправку к проступку третьего Наполеона?
– Именно это!
– Но едва ли это будет тебе по силам, мой бедный мальчик. Ведь тебе с чем-нибудь тридцать, а мне сорок восемь.
Видя простоту Шерамура, Tante Grillade решилась на этот случай сократить свою хронологию более чем на пятнадцать лет, но это было совершенно не нужно. Ни лета, ни наружность Танты не имели в глазах Шерамура никакого значения.
– Это ничего.
– А если так, то вот тебе моя рука и дружба до гроба.
Они обнялись, поцеловались и обвенчались, причем Танта безмерно возросла в глазах мужа через то, что получила какие-то деньги с какого-то общества, покровительствующего бракам.
Вечером у них был «пир нищих» – пир удивительный. Гости пришли даже из Бельвиля, и все один голоднее другого и один другого оборваннее. Шерамур, приодетый Тантой в какую-то куртку, был между ними настоящий король, и они с настоящею деликатностью нищих устроили ему королевское место.
Без всяких ухищрений с ним совершился святой обычай родной стороны: Шерамур был князем своего брачного вечера. Им занимались все: жена, гости и полиция, которая могла заподозрить здесь некоторое движение в пользу наполеонидов.
Особенно возбудителен был один момент, когда подали beignets aux pommes,[19] и три человека, подученные Tante Grillade, вынули из-под стола незаметно туда прятанную корзинку; в корзинке оказался большой, немного увядший венок, дешево купленный Тантою у какого-то капельдинера. В венке были стоптаны несколько цветков, но зато его освежили ярким пучком румяных вишен и перевязали длинным пунцовым вуалем с надписью: «Воп oncle Grillade».[20]
Венок возложили на голову Шерамура и этим актом навсегда лишили его клички, данной ему англичанкою: с сей поры он сделался «теткин муж» и очень много утрачивал в своей непосредственности. Но он об этом не думал. К тому же историческая точность обязывает сказать, что добрый oncle Grillade в настоящую торжественнейшую минуту его жизни был пьян, и это не его вина, а вина доброй Танты, которая всеми мерами позаботилась облегчить все предстоящие ему задачи.
И, к чести ее, она с первых же шагов показала, что знает и тактику и практику. Когда sergent de ville постучал в дверь, чтобы честная компания разошлась, и довольные необыкновенным угощением voyou рассыпались, a jeunes mariés[21] остались одни, Tante Grillade, ни слова не говоря, взяла своего маленького мужа на руки, повесила его венок над кроватью, а самого его раздела, умыла губкою и положила к стенке. Шерамур все выдержал с стоицизмом своего звания и потребовал только одно, чтобы ему дали оставшийся в венке пучок вишен. И когда Tante его удовлетворила, он их немедленно «сожрал» и покорился своей доле.
Но не была ли эта доля слишком сурова? Вот небольшие сведения, которые позволяют кое-что умозаключать об этом.
Tante не злоупотребляла своими преимуществами: она была великодушна, как настоящая дочь бульвара. Единственное, что отравляло покой Шерамура, – опять-таки губка– это страшное орудие, которым повсюду ему угрожали женские руки. Но зато он из этого научился навлекать некоторые выгоды в пользу бедных. Если ему встречалась надобность помочь ближнему не в счет абонемента и Танта этому противилась, – он «не давался умывать» и всегда успевал настоять на своем.
Повествователь видел его в такой борьбе и уловил кое-что из ее сути. Он говорил, как они многие сообща хотели кому-то помочь и как к этому стремился дядя Грильяд, но ничего не принес и сам пропал. А потом, когда рассказчик зашел к нему вечером, чтобы увести его на прощальную пирушку, он застал дядю в стирке: Танта только что вытерла ему лицо губкою и обтирала его полотенцем.
Здороваясь с гостем, он сейчас же сунул ему в руку золотой и сказал:
– Передайте, я только сейчас у нее выпросил.
– Но я за вами, чтобы вместе попировать.
– Это теперь невозможно.
– Отчего?
– Я занят – видите: меня уже губкой вытерли.
– Тем лучше идти в гости.
– Нет, – как же в гости, – я говорю вам, что я занят. Надо же честно нести свой сакрифис.
И он остался в пользу бедных при своей Омфале.
Сообщил я об этом толстой няне в «панье» и со шнипом. Хлопнула себя она обеими руками по крутым бедрам и расхохоталась.
– Видишь, – говорит, – какое ему вышло определение.