— Да что Матрешка, до сих пор все больна? — спросила Анна Федоровна Аграфену, подававшую самовар.
— Видно, больна еще, сударыня, — отвечала та с особенным выражением в голосе.
— Да что у нее за болезнь такая? Принимала ли она лекарство, что я послала?
— От таких болезней лекарствами не вылечишь.
— Да ты что загадками-то говоришь? что рожи-то корчишь? Знаешь, так прямо правду барыне говори. Барыней еще рано пренебрегать, еще погодите: улита едет — когда-то будет.
— Я, кажется, Анна Федоровна, вам служу верой и правдой, а только это и выслужила.
— Ну ты еще нюни распусти!
— Из-за всякой дряни обиду принимай! Да что она мне? ведь не дочь родная.
— Что, видно болезнь-то ее живая?..
— Я не знаю-с…
— Врешь, ты все знаешь. Вот и видно твое усердие!
— Как говорить, Анна Федоровна! греха наделаешь, ненависть пойдет.
— А перед барыней скрывать не грех? всяким мерзостям потакать не грех?
— Извольте сами призвать да посмотреть. Может, в добрый час и повинится. Молчала я, барышню жалеючи, потому что они к ней привязанность имеют.
— Хороша привязанность — к эдакой мерзавке! Марья Петровна! — обратилась она к Маше, — знаешь ли? наперсница-то твоя с прибылью…
Маша очень хорошо поняла эту деликатную фразу, потому что слыхала ее из уст Арины Дмитревны. Она побледнела и невольно произнесла:
— Не может быть!
— Чего не может быть! я велела позвать ее, полюбуйся сама. Вот, — прибавила она, — урок тебе — с девками не дружиться.
Лицо Маши приняло суровое, беспощадное выражение. Она вспомнила обещание Матреши, свои советы и увещания и увидела себя как бы пренебреженной, принесенной в жертву.
Между тем послали за Матрешей с приказанием от барыни "тащить ее хоть полумертвую". Приказание было исполнено, и вскоре в комнату вошла Матреша, сопровождаемая матерью, дрожащая от страха, покрытая позором, несчастная до последней крайности… Она в оцепенении остановилась у дверей.
— Подойди поближе, красавица! — прошипела Анна Федоровна.
Матреша не двигалась.
— Подойди, барыня зовет, — тихо проговорила ей мать, утирая рукавом неудержимо лившиеся слезы.
Матреша автоматически сделала шаг вперед.
— Ты это барыню вздумала обманывать? Ты это за все барышнины милости так себя довела? Хорошо, голубушка! прекрасно! Признайся, винись сейчас, бестия! — закричала Анна Федоровна таким страшным голосом, стуча кулаками по столу, чтоМатреша невольно вместе с матерью повалилась ей в ноги.
— А ты любуйся на дочку! — продолжала Анна Федоровна, обращаясь к Мавре, немного успокоенной этим знаком покаяния и покорности, — хорошо воспитала! бесстыжая твоя рожа! да еще и покрывает!
— Матушка! то же своя кровь, кому свое детище не жаль?
— Еще ты смеешь это говорить! Да я барыня, а сделай-ка это моя дочь — я бы ее на порог не пустила.
Во все продолжение этой возмутительной сцены в Маше происходило что-то странное: неумолимое чувство жестокого осуждения, заодно с матерью, бушевало в ее оскорбленном сердце. И хоть она все время сидела отвернувшись к окну, но не могла отказать себе в наслаждении упиться чувством удовлетворенного мщения. Это было дикое, темное чувство неразвитой души, не испытавшей положительного, глубокого горя, не чуявшей еще великой тайны любви и прощения.
— Ну, чтоб духу ее здесь не было! — решила Анна Федоровна. — Пусть идет куда хочет, хоть по миру сбирает, хоть в работницы нанимается. А там, после уж, я придумаю ей наказанье. — Пошла вон отсюда, с глаз моих долой, негодяйка!
Матреша устремила мутный от наступавших слез взор на Машу; быстро приблизилась к ней, и, бросясь с громкими рыданиями к ее ногам, проговорила прерывистым задыхающимся голосом:
— Матушка-барышня! простите!
При этом она с любовью и отчаянием ловила полу ее платья.
Маша поднялась со своего места, гордая и беспощадная. Она сознавала себя безгрешной и потому считала себя не только вправе, но как бы обязанной поднять камень…
— Прочь! — крикнула она так, что сделало бы честь трагической актрисе. — Прочь! не дотрагивайся до меня! Я тебя знать не хочу и видеть не хочу!..
Матреша порывисто встала, глаза ее сверкнули; она произнесла с неожиданной смелостью горького упрека:
— Бог с вами, сударыня! — и вышла за матерью, а Маша прошла в пустую гостиную, бросилась на диван и судорожно, громко зарыдала…
— Ненила Павловна едут! — доложила ей Федосья, приотворив дверь.
На другой день Арина Дмитревна, сопровождаемая Тимой, входя на двор Гранилиной, немало удивилась, увидя перед крыльцом дома городскую коляску четверней и возле нее Аграфену, укладывающую узелки и подушки.
Арина Дмитревна даже побледнела, когда обратилась с вопросом к Аграфене: кто уезжает?
— Барышня к Нениле Павловне гостить едут, — отвечала Аграфена с примесью гордости и пренебрежения.
— Да как? да давно ли собралась? — говорила Арина Дмитревна, между тем как Тима сохранял мрачное молчание. — Мы ничего не знали. Ведь меня это время все дома не было — у дядюшки гостила…
И она, немного растерявшись, отправилась во внутренние комнаты, где и присутствовала при сцене прощанья.
Когда Анна Федоровна после приличного преддорожного молчаливого сиденья тяжело поднялась со своего кресла и, перекрестясь несколько раз, обратилась к Маше с родительским благословением, Маша, вся взволнованная, в слезах, припала к ней на грудь и тихонько проговорила:
— Вы сердитесь, маменька?
— Смотри же, не забывай матери, — вместо ответа проговорила Анна Федоровна, целуя ее в лоб и глаза.
Ненила Павловна утешала обеих словами и ласками.
Арина Дмитревна и Тима вместе с дворовым людом вышли на крыльцо (Анна Федоровна смотрела на отъезжавших из окна) и, когда коляска выехала за ворота и повернула в сторону по дороге к лесу, Арина Дмитревна глубоко и злобно вздохнула. Вскоре на крыльце осталась только она с Тимой, который, отпятив губы, насмешливо свистнул, повернув голову к дороге.
— Вот вам, маменька, и Юрьев день! — сказал он, — много взяли!
— Погоди, батюшка, каркать преждевременно: не навек уехала, воротится.
— Уехала вороной, а воротится соколом… Ждите! она там замуж выйдет.
— Сейчас и выйдет! эку невидаль привезут! так все на нее и бросятся! Погоди, еще придет и наша очередь.
— Не свихнулась бы она там. У Ненилы Павловны все молодежь в доме вертится.
— А свихнется, так нам лучше: мы тут рыбку в мутной водице и половим.
— Скажите, маменька, что это вам в голову втемяшилось? Привязались вы к этой мысли, только вы меня мутите. Натолковали мне, теперь Машенька так мне в глаза и лезет; даже иногда сердце замирает, как вспомню об ней. Вы меня вздразнили теперь, а как толку не будет? ведь это можно лопнуть от досады. И с чего вы это взяли?
— И сама не знаю, Тима. Точно кто мне в уши шепчет, что быть Маше за тобой. А уж скажу тебе всю правду: сон я видела на этот счет необыкновенный. Вижу это я, что к нам в горницу голубка влетела, вся белая и как точно серебром отливает, а ты ее и начал ловить, да ловивши-то, себе руку поранил, кровь пошла, значит родная будет. И только бы тебе схватить ее — я проснулась.
— Мало ли что пригрезится, — возразил Тима.
— Ай нет, голубчик, этот сон не даровой!..
И они пошли утешать Анну Федоровну в одиночестве.
— Как, Марья Петровна! — говорил Налетов Маше, сидя в гостиной Ненилы Павловны недели две спустя после ее приезда в город, — вы и этого не слыхали, не читали? Это, однако, ужасно! Я уж нe говорю о современных успехах науки, искусства; но не знать, что у нас был поэт Пушкин, который бросил новый свет на русскую литературу, открыл новую дорогу в области творчества; не читать Гоголя, не иметь понятия о Шекспире! не знать, что были и есть в мире великие ученые, художники, артисты, не слыхивать их имен? Да что я говорю! — не знать ровно ничего, спать умом и сердцем, когда другие в ваши годы кипят деятельностью, служат великим мировым идеям, трудятся, учатся, быстро шагают по пути развития, и оставаться такой несведущей, такой отсталой! это ужасно! Что они с вами сделали? Вы вступите в мир как глухонемая. Все идет вперед, все проникнуто живым сочувствием прогресса; вы захотите принять участие в общем движении умов — и ничего не поймете, и вас не поймут, потому что вы отсталая. Вы до сих пор лежали в гробу под свинцовой крышей допотопных предрассудков и кривых, темных идей. Да еще лучше бы было, если б они оставили вас на произвол вашего собственного душевного чутья; так нет, они испортили вас, они дали вам готовый хлам своих жалких понятий; они усыпили, придавили, оковали вашу душу, они обленили вас, изнежили и засторонили свет познания и правды. Я в жизнь мою не встречал еще такой отсталой девушки!
Все время, как он говорил, Маша сидела, устремив в землю неподвижный взор, выражение которого нельзя было видеть; но судя по тому, как вспыхивал и пропадал румянец на ее щеках, как вздрагивали ее плечи, по судорожному, едва заметному движению рук, можно было угадать, что слова Налетова подымали в душе ее целую бурю, Она казалась себе и в самом деле до того жалкой и несчастной, до того обиженной жизнью, что с трудом удерживала подступившие горькие слезы стыда и негодования.