В тот же вечер, осмотрев больную, доктора вышли в залу с особенно строгим видом, поговорили между собой по-латыни, — Виктор Алексеевич понял, что положение серьезно, грозит воспаление брюшины, — и сообщили ему уклончиво, что у больной начинает определяться родильная горячка, принявшая «литическую» форму, — он это не понял и попросил разъяснения, — что, конечно, молодой организм может выдержать, если не случится «непредвиденных» осложнений, а пока надо аккуратно держать компрессы, следить за пульсом, и они сейчас же пришлют опытную сиделку-акушерку: больную нельзя оставлять ни на минуту, так как может случиться кризис.
Виктор Алексеевич особенно остро принял изо всего одно только слово — к р и з и с, показавшееся ему «мохнато-черным и злым, с лапками, как паук». Взятая из богадельни старушка для ухода самовольно ушла ко всенощной. Виктор Алексеевич, в оцепенении и тоске, сидел у постели Дариньки, прислушивался к ее дыханию, казавшемуся тревожным, и внутренними глазами видел, как этот ужасный к р и з и с, с горбатыми черными лапами, возится где-то тут, в темном углу, за ширмой, куда не доходит отсвет голубоватого ночника. Даринька начинала бредить, передыхать, хрипло вышептывала слова, что-то невнятное, — может быть, слова молитвы. Просила не открывать ей ноги, не подымать рубашку, вскрикивала: «Не мучайте… закройте одеяло… как не стыдно!..» Говорила про какую-то великомученицу Анастасию-Узорешительницу: «Главка ее у нас, в ковчежце… помолитесь, миленькие….» Виктор Алексеевич испугался, когда Даринька вдруг стала подниматься, что было строго запрещено, хотел уложить ее, но она металась в его руках и повторяла: «Нельзя… надо… скорей вставать, велела с а м а… Пресветлая…» Он уложил ее, поправил на лобике уксусный компрессик и поцеловал в обметанные жаром губы. Она взглянула на него, «разумными глазами», и лихорадочно-быстро стала говорить, вполне сознательно: «Так нельзя, в темноте, без лампадочки… затепли, миленький… поставь поближе ко мне на столик, благословенье мое… Казанскую-Матушку». Обрадованный, что она говорит разумно, что, должно быть, ей стало лучше, он перенес и устроил на столике у ее постели образ Богородицы Казанской, благословенье матушки Агнии, долго искал масло и фитильки, оправил, как мог, лампадку, зажег и пристроил ее в коробку с ватой, чтобы она стояла. Даринька следила за ним и говорила: «Как ты хорошо умеешь… только стыдно мне, тревожу тебя». Потом перекрестилась и сказала совсем разумно: «Я завтра встану, мне хорошо, я совсем здорова». И успокоилась, затихла. Он послушал ее дыхание, и ему показалось, что она дышит ровно. И тут ч т о-т о сказало в нем, что кризис не посмеет ее отнять, что тогда… для чего же тогда в с е было?!
Приехала акушерка, развязная, костлявая, стриженая и неприятная — «солдат в юбке», — нестерпимо навоняла пахитоской, напрыскала везде карболкой и велела убрать со столика «все это сооружение»: «Зацепим — и больную еще спалим!» Виктор Алексеевич нерешительно отодвинул столик. Акушерка швырнула пахитоску на пол, придавила ногой, хлопнула себя по бокам, засучила пестрые рукава, откинула одеяло с Дариньки, — Виктор Алексеевич смутился и попросил: «Поосторожней, пожалуйста… можно испугать больную!» — не обратила никакого внимания на его слова, разбинтовала у Дариньки живот и принялась что-то быстро проделывать над ним, приказав Виктору Алексеевичу светить пониже. Даринька, должно быть, испугалась, смотрела безумными глазами и шептала, тоненько, «как комарик»: «Ой, потише…» — но акушерка не обратила внимания, пробасила отрывисто: «Терпите, милая, надо же мне исследовать!..» — и должно быть, сделала очень больно: Даринька охнула, а Виктор Алексеевич, потеряв голову, схватил акушерку и отшвырнул. Она нимало не смутилась и деловито спросила, где у них… вымыть руки? Потом привела все в порядок, пощупала пульс, поставила градусник и пробасила: «Молодцом, непременно шампанского с сахаром!»
Градусник показал невероятное: 40 и 3! Виктор Алексеевич схватился за голову, чувствуя наступающий «кризис». Но акушерка была невозмутима: налила шампанского в бокальчик и бросила кусок сахару: «Пейте, милая». Даринька глядела «совсем безумно», стиснула крепко зубки и, как ни возилась акушерка, не позволила влить шампанского. Виктор Алексеевич нагнулся и ласково пошептал: «Хочешь святой водицы?» Она сказала ему глазами, и он дал ей святой водицы. Она выпила с наслаждением, закрыла глаза и задремала. Акушерка настаивала: «Шампанского, с сахаром!» Но как ни шептал Виктор Алексеевич про водицу, в надежде, что она снова откроет рот и они вольют ей шампанского с сахаром, которое «незаменимо в такие серьезные минуты», она не отзывалась, и акушерка впрыснула камфару, Даринька стала бредить: «Подымают… велят вставать… недостойна я… Господи…» Виктор Алексеевич схватился за голову и помчался за Хандриковым, хотя был уже третий час ночи. Акушерка обидчиво сказала: «Что же вы мне не доверяете, я же тут!» — и когда Виктор Алексеевич уехал, она какой-то пластинкой разжала у больной рот и влила ей бокал шампанского с сахаром. Потом выпила и сама и закурила от лампадки. Обо всем этом она лихо рассказывала после, как она «подняла» больную.
Виктор Алексеевич привез Хандрикова, с постели подняв. Доктор пощупал пульс, смерил температуру, пожал плечами: температура стремительно упала: 38 и 2. Велел сейчас же к ногам горячие бутылки и повторить камфару. Даринька от бутылок вздрогнула, открыла глаза и — улыбнулась. Хандриков щупал пульс. Лицо его стало напряженным, глаза насторожились, и он не сказал, а хрипнул: «Что же это она с нами вы-де-лыва-ет… ничего не понимаю… возьмите-ка?.. — торопливо сказал он акушерке, словно поймал что-то необыкновенно интересное, — совершенно нормальный… хорошего наполнения! ну-ка поставьте еще, померяем?..» Акушерка пощупала и сказала уверенно: «Шампанское с сахаром». Градусник показал 36 и 8. «Кризиса» не случилось: температура дальше не падала и не повышалась. Даринька хорошо уснула. Виктор Алексеевич зашел за ширму, быстро перекрестился и беззвучно затрясся в руки.
Уезжая, уже на рассвете, Хандриков говорил: «Тридцать лет практикую, но т а к о г о у меня еще ни разу не случалось». Уже в шубе, он повернулся к больной, безмятежно спавшей, поглядел на нее внимательно, «восторженно, как мастер любуется на свое искусство», — рассказывал Виктор Алексеевич, даже нагнулся к ней, словно хотел поцеловать ее в разметавшиеся на лбу кудерьки, и тихо, растроганно сказал стоявшему рядом Виктору Алексеевичу: «Удиви-тельная она у вас… какая-то… особенно очаровательная, детская вся… чудесный, святой ребенок!» Виктор Алексеевич не мог ничего ответить, пожал ему крепко руку и проглотил подступившее к горлу — «благодарю». В передней, все еще в возбуждении Хандриков говорил, принимая от акушерки бокал шампанского: «Присутствовали при чуде? определенно начинавшийся перитонит… р а с т а я л! запишем в анналы, но, конечно, не объясним». Акушерка уверенно сказала: «Шампанское с сахаром!» Он отмахнулся и потрепал ее по плечу: «Знаю ваше „шампанское с сахаром“! Сами отлично понимаете, Надежда Владимировна… раз уже начиналось тление, никакие „шампанские“ не спасут… а вы можете констатировать собственным вашим носом, что характерного т л е н и я п о ч е м у-т о не стало слышно… — и я ничего тут не понимаю».
Случилось то, чего страстно хотел, о чем м о л и л с я Виктор Алексеевич и чего «не могло не быть».
— Да, я молился без слов, без мысли, — рассказывал он. — Молился душой моей. Кому? В страшные те часы все обратилось для меня в Единосущее-Все. Когда тот черный, мохнатый «кризис» подкрадывался па горбатых лапах, чтобы отнять у меня ее и с ней отнять все, что внял я через нее, я з н а л, что ему не совладать с… п л а н о м. Веянием каким-то я чувствовал, что я уже нахожусь в определившемся п л а н е и все совершается по начертанным чертежам, п у т я м. Я знал, что она необычайная, н а з н а ч е н н а я. И ей умереть н е л ь з я. Если бы она покинула меня тогда, когда я еще был т е м н ы м, после всего, что случилось с нами, это было бы таким бессмысленным, таким бездарным, таким абсурдом, что… оставалось бы только- все это ви-димое взорвать и самому стереться. Абсурд, обращающий в пыль даже наши ребяческие представления о «грошовом смысле», о нашей «неизмеряемой закономерности». Я чувствовал, что не случайно явилась она мне «на перепутье», что она в моей жизни — как и д е я в чудесном произведении искусства, что она брошена в мир, в меня и «произведение будет завершено».
Поднялось радостное утро- утро очарования. Было начало октября, но в ночь выпало столько снегу, как бывает только глухой зимой. Дариньке было из постели видно, как сирень никла под снегом, как розовые и голубые астры сияли из-под сугроба розовыми и голубыми звездами, снеговыми гирляндами свисали ветви берез над садом, а листья винограда на террасе, пронизанные солнцем, ало сквозили из-под снега. И на этой живой игре — солнца, цветов и снега — нежно дышали розы на столике, привезенные докторами, как победа. И на всю эту прелесть жизни радостно-детски смотрели глаза больной.