Коренев поднял голову с разогревшейся подушки. «Почему они не забыли русского языка? Почему? Почему? Значит, верили, что он нужен. Значит, они, простые люди, верят, знают, чувствуют, провидят, что Россия жива. Что она не сказка, а быль…»
— Бакланов! — окликнул он. — Вы спите?
С соседней койки сейчас же поднялась черная лохматая голова. Круглое румяное лицо, с носом картошкой, с маленькими усами, нависшими над толстой губой, и черной бородой, повернулось к Кореневу. Большие глаза сверкали из-под густых, в лохмотьях, бровей.
— Нет… а что?
— Вот что, Бакланов. Если Россия не погибла, то что там?
— Там… хорошо, — зажмуривая глаза и потягиваясь, проговорил Бакланов. — Россия без иностранцев, без спекулянтов, без банков, без указки Западной Европы, — да ведь это прелесть что такое должно быть. Что создал там на свободе русский ум, какие пути пробил русский талант, никем не стесняемый? И мы увидим… и мы приобщимся к этой жизни.
— Но… — как бы говоря сам с собой, сказал Коренев, — Русь двуликая.
— Да, — сказал Бакланов, — верно, но если ту-то, грязную, паршивую Русь, да заставить работать! Ведь кто же, как не она, дороги проводила, канавы рыла, кто, как не она, мерзла, и мокла, и мечтала только о шкалике водки? Нет, Коренев, увидим мы что-то хорошее.
— Как странно, — сказал Коренев, — у вас те же мысли, что у меня.
— Ну что странного! — сказал Бакланов и, подойдя к окну, распахнул его.
Темная звездная ночь искрилась и сверкала на дворе. Тихо шелестело камышами озеро.
— Что странного! Мы на костях предков… Каких предков! Там, при демократической свободе, мы не смели говорить об этом, а здесь… Александр Невский… боярин Василий Шуйский… не они ли, — быть может, с этого самого места из тогдашнего царева кабака смотрели в окно, и такая же темная звездная ночь была на дворе, так же плескали волны озера… те же звезды смотрели на них… Петр Великий здесь лежал и думал, то о красавице Екатерине, то о том, как поведет свои полки на шведов, то о свидании с польским королем. Герои!.. Герои нас окружают — и чудится мне, что и там воскресли герои…
— Мне вспоминается одна картина, — сказал Коренев. — Она была очень слабо написана, но заслужила самой сильной похвалы критики и приобретена в Национальный музей. Она изображала толпу людей. Серых, грубых людей… В синих блузах рабочего, в солдатских шинелях, в рубахах крестьянина толпа надвигалась, выдвигалась из рамы. Впереди были видны сжатые кулаки, открытые кричащие рты. Она попирала тела, разряженные в цветные кафтаны, золотом шитые. Можно было догадаться, что это лежали Наполеон, Фридрих Великий, Бисмарк, Шиллер, Гете. По ним ступали грязные сапоги. Над толпой реяли красные знамена, и на них были надписи: «Долой тиранов власти!», «Долой тиранов мысли!», «Долой тиранов формы!»… Картина называлась: «Вся власть народу!»…
— Что же это дало? — спросил Бакланов.
Коренев не отвечал. Он подсел к окну рядом с Баклановым. Широко, по-осеннему, залег на темном небе Млечный путь, и таинственно сверкала его парчовая дорога, как река, разливаясь по небу. Ярко выделялись семь звезд Большой Медведицы, и над ними сверкала Полярная звезда.
— Русская звезда, — прошептал, показывая на нее пальцем, Коренев. — Русская!.. Звезда северная…
Бакланов поднял голову. Сверкали отражения звезд в его влажных выпуклых глазах.
Тихо прошептал он, точно стыдился того, что сказал:
— Коренев… правы те, которые говорят: есть Бог… Есть Иисус Христос… Эх, нехорошо, неправильно нас учили…
Стена встала перед ними. Верно говорил Курцов, хуже стены. Стену перелезть можно — эту никак не осилишь.
Где кончился лес, кончились и поля, и дороги. Песчаные холмы, низкие, едва приметные, покрытые розовым вереском, уходили на восток. Желтые коровяки (Verbascum thapsiforme) поднимали свои усеянные цветами головки. Местами на целые версты росли они, придавая меланхолический вид пустынным холмам. Дикий лен (Linaria vulgaris) рос пучками, и желтые цветы его, напоминающие львиные мордочки, поднимались из тонких, кверху растущих зеленых листьев. Желтые горчанки (Gentiana ultea), голубые васильки, лиловые ворсянки (Dipsacus silvestris), цикорий, колокольчики покрывали пески пестрым ковром. Странная тишина царила кругом. Не было видно ни птиц, ни животных. Казалось бы, это были самые заячьи места, а ни один заяц не выпрыгнул при их приближении. Быстро пробежала серая ящерица, остановилась на кочке и застыла, высунув тонкий язык. Она была крупная, больше четверти аршина. Жутко было идти по этим травяным зарослям диких и грубых растений, без дорог и тропинок, прямо по компасу на восток. Впереди шел Курцов. За ним Коренев, Эльза, мисс Креггс, Бакланов, Дятлов и сзади всех старый Клейст. У каждого был мешок за плечами, веревка, топор, колья и полотнища палатки. Провизии каждый нес на неделю. Шли молча. Пустыня давила. И странно, и дико было думать, что они шли по Европе. Нигде не попадалось ни следа жилья, ни колеи, ни дороги, ни конского следа. В одном месте из земли, совершенно засыпанные песком, торчали колья, и куски ржавой темно-коричневой проволоки лежали подле… Курцов подал Кореневу кусок проволоки. Она так проржавела, что ломалась, как стеклянная, рассыпаясь в коричневый порошок.
— Английские окопы, — сказал Курцов.
Бакланов нашел тонкий патрон. Пуля еще была цела, но медная гильза стала тонка, как бумага.
Бакланова снял шляпу, и все последовали его примеру. Было здесь, как в храме. Синее небо было покрыто пушистыми белыми барашками, и, когда посмотришь наверх, золотые пузырьки плыли перед глазами. Коровяки, которые немцы называют королевскими свечами, как желтые факелы, торчали кругом. Местность полого спускалась на восток, и там, в трехстах-шестистах шагах, точно густой темный лес, разрослись чертополохи. Они были огромного размера и росли такой сплошной стеной, что не было возможности продраться сквозь них.
Ломая растения и спотыкаясь об их крепкие стебли, вышел Клейст и остановился. Седые волосы развевались на его сухой голове. Задумчиво смотрел он вдаль, и, когда заговорил, его голос звучал, как похоронный колокол, как речь пастора над темным и суровым гробом, полным страшной тайны.
— Там, — сказал он, протягивая руку по направлению к зарослям чертополоха, — там в вечном покое лежат кости русского народа. И сколько лиловых мохнатых цветов — столько душ истерзанных голодом людей. Там совершился суд Божий… Там страшная кара постигла людей, которые забыли Бога, убили и замучили безвинного царя, там погибли те, кто обагрил руки свои кровью невинных. Там кончилась великая мировая война!.. Спите, непогребенные!.. Спите, умершие со злобой и отчаянием в сердце… Спите!.. Бог простит вас…
Клейст, атеист Клейст говорил о Боге! Говорил, как пастор. И было как в храме, под высоким и ярким куполом неба, сверкающим бесконечной высью, и, как свечи, стояли желтые коровяки, и тишина была над прахом миллионов людей.
Долго молчали. Был полдень. Но не пели в небе жаворонки, не жужжали шмели, не трепетали живыми цветами в воздухе желтые, белые и коричневые бабочки. Только цветы стояли молчаливо у гигантского кладбища, да ящерицы изредка пробегали, точно стерегли покой смерти.
Когда подошли вплотную к зарослям чертополоха, остановились и стали расставлять палатки.
— Я думаю, — сказал Клейст, — что мы напрасно идем дальше. То, что я вижу кругом, показывает мне, что там жизни нет.
Долгое тяжелое молчание было ответом. Эти заросли чертополоха, уходившие за горизонт, казались ужасными. Он говорили о смерти всего живого. Точно дальше была обширная помойная яма, гиблое место, черное пятно с надписью кровавыми буквами «Чума».
На темном, почти черном, фоне колючей зелени замысловатым узором, нежным ковром разбежались лиловые пушистые цветы. И какой-то обман таился в них. Чудились ядовитые цветы белладонны, серо-желтые с лилово-коричневыми жилками, чудились мухи, пропитанные ядом, сохраненным и культивируемым ими, отстоенным в них в течение сорока лет…
Все притихли. Ожесточенно стучал в стороне топором, вбивая колья палаток, Курцов, и каждый стук сопровождался каким-то хриплым звуком. Было что-то страшное в этом звуке. Солнце уходило на запад, и на востоке, над морем чертополохов ползали тени, надвигались туманы.
Уже стало темно, и сыростью пустыни потянуло над землей, когда раздался вдохновенный голос Коренева:
— Нет! Там жизнь. Мы не отступим от своего плана! Мы отыщем свою родину. Мы найдем свою мать. Мы вернемся домой!
Домой!
У каждого был дом в Берлине, где жили, любили, смеялись и пели. Но Коренев, Бакланов и Дятлов чувствовали всегда, что это не их дом.
— Родина зовет нас, — сказал Коренев. — И мы пойдем на ее зов, и мы найдем ее…
— Пусть гиблое, подлое, ядовитое, отравленное место, — сказал Дятлов. — Пусть ничего. Но увидать это «ничего», которым дышали и где жили наши предки! Пусть пьяные, окровавленные, жестокие, гадкие, мерзкие, дикие, пусть отвратительные, но наши. Довольно чужими задворками, на хлебах из милости, как нищая старушонка, скитаться по белому свету и быть всегда, как собака, ощерившаяся над помойной ямой и все ожидающая, что обдадут ее кипятком. Довольно! Мы идем домой, — и если там ничего, — мы трое создадим из этого «ничего» Россию!