— «Многая, многая, многая лета… мно-о-о-га-ая ле-еее-та!» — вытягивал своим дребезжащим, жиденьким тенорком Евгеньич. — Ну, еще, братие… Агап, слушай: си-до-ре!.. А ты, Рачитель, подхватывай. Ну, братие… Илюшка, пострел, подавай еще водки, чего глядишь?
— Давай деньги… Даром-то гуси по воде плавают.
Тит Горбатый и старый Ковальчук успели еще раза два сходить к стойке и теперь вполне благодушествовали. Хохол достал кисет с табаком, набил тютюном люльку и попыхивал дымом, как заводская труба.
— Кум… а кум? — повторял Тит, покачиваясь на месте.
— Який я тоби кум? Ото выворачивае человик…
— Нет, ты постой, Дорох… Теперь мы так с тобой, этово-тово, будем говорить. Есть у меня сын Павел?
— Щось таке?
— Есть, говорю, сын у меня меньшой? Пашка сын, десятый ему годочек с спожинок пошел. Значит, Пашка… А у тебя, Дорох, есть дочь, как ее звать-то?.. Лукерьей дочь-то звать?
— Та нэт же: ни якой Лукерьи нэма… Старшая Матрена, удовая, ну, Катрина матка — Катря, що у пана в горницах. Нэма Лукерьи.
— А меньшую-то как звать?
— Э, экий же ты, Тит, недогадливый: Федоркой звать.
— Так, так, Федорка… вспомнил. В нашем Туляцком конце видал, этово-тово, как с девчонками бегала. Славная девушка, ничего, а выправится — невеста будет.
— А то як же? У старого Коваля як дочка подрастет — ведмедица буде… У мене все дочки ведмедицы!
— Так, так… Так я тово, Дорох, про Федорку-то, значит, тово… Ведь жениха ей нужно будет приспособить? Ну, так у меня, значит, Пашка к тому времю в пору войдет.
— Ну, нэхай ему, твоему Пашке… Усе хлопцы так: маленький, маленький, а потом выросте большой дурень, як мой Терешка.
— Хочешь сватом быть, Дорох?.. Сейчас ударим по рукам — и дело свято… Пропьем, значит, твою девку, коли на то пошло!
— А ну вдарим, Тит… Ведмедица, кажу, Федорка буде!
Подгулявшие старики ударили по рукам и начали перекоряться относительно заклада, даров, количества водки и других необходимых принадлежностей всякой свадьбы.
— А ну поцалуемся, Тит, — предлагал Ковальчук и облапил будущего свата, как настоящий медведь. — Оттак!.. Да пидем к Дуньке, пусть руки разнимет.
Пошатываясь, старики побрели прямо к стойке; они не заметили, что кабак быстро опустел, точно весь народ вымели. Только в дверях нерешительно шушукались чьи-то голоса. У стойки на скамье сидел плечистый мужик в одной красной рубахе и тихо разговаривал о чем-то с целовальничихой. Другой в чекмене и синих пестрядинных шароварах пил водку, поглядывая на сердитое лицо целовальничихина сына Илюшки, который косился на мужика в красной рубахе.
— Дунька… А вот разойми у нас руки: сватами будем, — заговорил Тит Горбатый, останавливаясь у стойки.
Взглянув на мужика в красной рубахе, он так и проглотил какое-то слово, которое хотел сказать. Дорох во-время успел его толкнуть в бок и прошептал:
— Сват, бачишь?.. Эге, Окулко…
Но сват уже пятился к дверям, озираясь по сторонам: Окулко был знаменитый разбойник, державший в страхе все заводы. В дверях старики натолкнулись на дурака Терешку и Парасковею-Пятницу, которых подталкивали в спину другие.
— Эге, сват, пора втикать до дому, — шептал Ковальчук, выскакивая на крыльцо. — Оттак Дунька… Другий-то тоже разбойник: Беспалого слыхал?
Беспалый попрежнему стоял у стойки и сосредоточенно пил водку. Его сердитое лицо с черноватою бородкой и черными, как угли, глазами производило неприятное впечатление; подстриженные в скобку волосы и раскольничьего покроя кафтан говорили о его происхождении — это был закоснелый кержак, отрубивший себе палец на правой руке, чтобы не идти под красную шапку.[9] Окулко был симпатичнее: светло-русая окладистая бородка, серые большие глаза и шапка кудрявых волос на голове. К ним подошел третий товарищ, хохол Челыш, громадный мужик с маленькою головкой, длинными руками и сутулою спиной, как у всех силачей.
— Где ты пропадал, Челыш? — окликнул его Окулко.
— А до господского дома ходив, — вяло ответил хохол и знаком приказал целовальничихе подать целый полуштоф водки. — Паны гуляют у господском дому, — ну, я на исправника поглядел… Давно не видались.
Воцарившаяся в кабаке тишина заставила дьячка Евгеньича высунуть голову. Увидав разбойников, он поспешил мгновенно скрыться, точно кто его ударил. Окулко продолжал сидеть у стойки и сумрачно поглядывал на Рачителиху.
— Нашли тоже и время прийти… — ворчала та, стараясь не смотреть на Окулка. — Народу полный кабак, а они лезут… Ты, Окулко, одурел совсем… Возьму вот, да всех в шею!.. Какой народ-то, поди уж к исправнику побежали.
— А Самоварник у встречу попавсь: бегит-бегит к господскому дому, — смеялся Челыш, расправляя усы. — До исправника побег, собачий сын, а мы що зуспеем покантовать, Дуня.
— Пора кабак запирать, вот что! — не вытерпел, наконец, Илюшка, вызывающе поглядывая на кутивших разбойников. — Ступайте, откуда пришли…
— Вишь змееныш! — взбурил Окулко и ударил кулаком по стойке.
Целовальничиха посмотрела на него умоляющим взглядом и вся покраснела, точно он ударил ее этим словом по сердцу. Она так и обмерла давеча, когда у стойки точно из земли вырос Окулко. И каждый раз так, а он сидит и смотрит на нее. О, как любила когда-то она вот эту кудрявую голову, сколько приняла из-за нее всякого сраму, а он на свою же кровь поднимается… Вон как на Илюшку взбурил, как медведь. Но это было минутное чувство: Дуня забыла о себе и думала теперь об этих разбойниках, которым одна своя воля осталась. Бабье сердце так и заныло от жалости, и целовальничиха смотрела на всех троих такими ласковыми глазами. Не будет воли вот этим отпетым, забубенным головушкам да бабам…
— Окулко, ступай, коли ум есть, — ласково прошептала она, наклоняясь к разбойнику. — Сейчас народ нагонят… неровен час…
— Тошно мне, Дунюшка… — тихо ответил Окулко и так хорошо посмотрел на целовальничиху, что у ней точно что порвалось. — Стосковался я об тебе, вот и пришел. Всем радость, а мы, как волки, по лесу бродим… Давай водки!
Челыш и Беспалый в это время шептались относительно Груздева. Его теперь можно будет взять, потому как и остановился он не у Основы, а в господском доме. Антип обещал подать весточку, по какой дороге Груздев поедет, а он большие тысячи везет с собой. Антип-то ловко все разведал у кучера: водку даве вместе пили, — ну, кучер и разболтался, а обережного обещался напоить. Проворный черт, этот Матюшка Гущин, дай бог троим с ним одним управиться.
— Работишка будет… — толкнул Беспалый разнежившегося Окулка. — Толстое брюхо поедет.
В это время, пошатываясь, в кабак входил Антип. Он размахивал шапкой и напевал крепостную московскую песню, которую выучил в одном сибирском остроге:
Собаки борзые,
Крестьяне босые…
Разбойники не обратили на него никакого внимания, как на незнакомого человека, а Беспалый так его толкнул, что старик отлетел от стойки сажени на две и начал ругаться.
— А ты не дерись, слышишь? — приставал Антип к Беспалому, разыгрывая постороннего человека. — Мы и сами сдачи дадим мелкими…
Подбодренные смелостью старика, в дверях показались два-три человека с единственным заводским вором Мороком во главе. Они продолжали подталкивать дурачка Терешку, Парасковею-Пятницу и другого дурака, Марзака, высокого старика с лысою головою. Морок, плечистый мужик с окладистою бородой и темными глазами навыкате, слыл за отчаянную башку и не боялся никого. С ним под руку ворвался в кабак совсем пьяный Терешка-казак.
— Сорок восемь серебром… приказываю… — бормотал Терешка и полез к стойке.
— Терешка, хочешь водки? — окликнул его Окулко. — Рачителиха, давай им всем по стакану… Парасковея, аль не узнала?.. Наливай еще по стакану! — командовал развеселившийся Окулко. — Всем воля вышла… Гуляй на все, сдачи не будет.
— Окулко, возьмите меня с собой козаковать? — приставал к разбойнику Терешка-казак, не понимавший, что делает. — Я верхом поеду… Теперь, брат, всем воля: не тронь!
— У нас хлеб дорогой, а ты глуп. Нет, брат, нам с тобой не по пути… — отвечал Окулко, чутко прислушиваясь к каждому звуку.
— Я?.. Запорожец… эге!.. Хочешь, потянемся на палке…
— Ступай к своему батьке да скажи ему, чтобы по спине тебя вытянул палкой-то… — смеялся Окулко. — Вот Морока возьмем, ежели пойдет, потому как он промыслит и для себя и для нас. Так я говорю, Морок?
— Угости стаканчиком, Окулко!
— Ах ты, горе гороховое!.. Рачителиха, лени ему стаканчик… Пусть с Парасковеей повеселятся в мою голову. А давно тебя били в последний раз, Морок?
— Третьева дни… Так взбодрили, что страсть.
— За какие качества?