— Так, так, так, — повторил Ртищев, — а четыре дредноута, а тридцать тысяч французов? В это вы тоже не верите, граф?.. Ради кого? — Он размахнул руками, журналисты подались в стороны. — Ради нас, плотвы несчастной, чтобы мы, плотва и шантрапа, спокойно попивали кофеек, французы, потомки маркизов и философов, благороднейшая нация, сидят в окопах и проливают свою драгоценнейшую кровь… Какое же ты имеешь право, сукин сын, — тут он нагнул побагровевший череп и заскрипел золотыми зубами, — сомневаться, не верить в прочность Одессы. Ты — большевик!..
Журналисты, все восемь человек «Освага», впились глазами в Невзорова. Девятый, спящий, пошевелился под шляпой.
— Ничего я не большевик, — ответил Невзоров, — если уж на то пошло, я анархист, в смысле идейном… Я — за свободу личности. Если вам нравится сидеть под охраной французов, пить кофе, — пожалуйста. А я уезжаю за границу. К черту, к черту…
Он рассердился, насупился, ломал коробку от папирос. Его удивило особенное молчание, возникшее за столом. Он поднял глаза. Девятый, спавший под шляпой, не спал, сидел, пощипывая бородку. Это было то лицо в голубых очках.
Невзоров ахнул, стал втягивать голову в плечи. Лицо в очках тонко усмехнулось:
— Все это шутки, граф. Вы среди шутников. Кто же заподозрит вас в чем-либо серьезном?
Через несколько минут, на углу Дерибасовской, вчерашний продавец каракуля подошел к Семену Ивановичу и предложил пойти в порт, посмотреть товар. Поехали на извозчике. У одного из железных пакгаузов разыскали сторожа, дали ему сто карбованцев, и он разрешил осмотреть пакгауз. Среди огромных кип сукна, холста, кожи, консервов отыскали три, обитые цинком, ящика со шкурками.
— Позвольте, кому же все-таки принадлежит товар? — спросил Невзоров. По всей видимости, этот каракуль — казенный.
У продавца между бородой и усами обозначилось огромное количество врозь торчащих зубов. Оттеснив Невзорова от сторожа, он зашептал:
— Что значит — товар казенный? На нем написано, что он — казенный? Это персидский каракуль, вырезанный из живых овец, — чем же он казенный? Дайте сторожу еще двести карбованцев и дайте чиновнику тысячу карбованцев, тогда уже сам бог не скажет, что каракуль казенный.
— Сто карбованцев шкурка?
— Ой, что вы говорите! Я сам плачу сто десять карбованцев, — чтобы мне так жить!
Наконец сторговались за полтораста. Невзоров дал задаток, велел товар принести в гостиницу. Теперь нужно было наивозможно скорее получить заграничный паспорт и — бежать.
Весь остаток дня Семен Иванович провел у Фанкони, нащупывая в беседах с особо тертыми личностями ходы к высшим властям. Выяснилось, что, не в пример прошлым временам, действовать нужно смело, честно и отчетливо: идти прямо в канцелярию управляющего краем, обратиться к начальнику канцелярии, генералу фон-дер-Брудеру, просто и молча положить ему на стол, под промокашку, двадцать пять английских фунтов, затем поздороваться за руку и разговаривать. Если по смыслу разговора сумма под промокашкой окажется мала, то фон-дер-Брудер на прощанье руки не подаст, тогда назавтра опять нужно положить двадцать пять фунтов под промокашку.
Возвращаясь домой, Семен Иванович на свободе предался размышлениям о лице в голубых очках и о таинственной связи его с сапожным кремом, — но тут в голове начался такой беспорядок, что он махнул рукой: чушь, мнительность, воображение… Семен Иванович, как это уже давно выяснил себе читатель, был человек мечтательный и легкомысленный и, как все мечтательные и легкомысленные люди, близоруко шел навстречу опасности.
И на этот раз опасность, страшнее предыдущих, смертельная и неожиданная, ждала его у ворот гостиницы.
Тою же ночью на окраине города, по темному и пустынному Куликову полю, шли двое, разговаривали вполголоса:
— Ты что же — прямо сейчас в Испанию?
— Наш центр в Мадриде. Там — проверка мандата.
— Не понимаю тебя, Саша… Все это — ужасно глупо, романтика какая-то.
— Э, просто тебе завидно. Через две недели, подумай: Средиземное море, Архипелаг, роскошные страны, наслаждение.
Разговаривающие остановились спиной к ветру, зажгли спичку. Огонек осветил бритое бабье лицо с трубкой и другое лицо — смуглое, юношеское, улыбающееся. Закурили. Пошли дальше. Человек с трубкой сказал:
— Нет, мне не завидно. Здесь — грязь, голод, кровь. Борьба, страшная работа, может быть, завтра — виселица. А вот — поди же ты — не завидно. Есть вещи и дороже и выше наслаждения.
— Не для наслаждения еду, — сам знаешь.
— Знаю, и все-таки это — голая романтика… Хотя ты и собираешься…
— Тише…
Пересекая им дорогу, в темноте прошел кто-то, — тяжело протопали сапоги. Когда шаги затихли, человек с трубкой сказал:
— Значит, ты совсем покончил с нами? Жалко.
— Я и не начинал с вами. Сочувствовал. Ну, октябрьский переворот — я еще понимаю: драка у Никитских ворот, — тра-та-та. А потом — пайки, коллективы, вши, война. Будни. Не хочу, не принимаю. Не запихнешь меня в коллектив. А у нас — личность, красота борьбы, взрыв.
— Ну да, для хорошего буржуазного пищеварения анархизм — как красный перец во щах. Эх, Саша, Саша!..
— Нас много, брат, — больше, чем думают… Да, кстати… Хотя мы и враги теперь, окажи последнюю услугу: за мной слежка, до моего отъезда я тебе передам четыре жестянки с сапожным кремом…
Тяжелые шаги снова и неожиданно затопали совсем близко. Приближалось несколько человек.
Тот, кого называли Саша, схватил приятеля за локоть. Оба остановились. Из темноты выросли трое рослых в солдатских шинелях. Крикнули грубо:
— Что за люди?
— Покажь документы.
Человек с трубкой шепнул: «Спокойно, это — варта»[2]. Но спутник его отскочил, рванул из кармана револьвер. Рослые бросились к нему, сбили с ног прикладами и, матерно ругаясь, шумно дыша, связали руки, пинками заставили встать и повели.
Во время этой возни человек с трубкой скрылся.
Почти такая же сцена в тот же час произошла в другой части города.
Невзоров, подходя к своей гостинице, внезапно был схвачен двумя выскочившими из-под ворот молодыми людьми в золотых погонах.
Семен Иванович вылупил глаза, разинул рот, но рот ему тут же заткнули тряпкой. Потащили наискосок к извозчику, повалили поперек пролетки. Молодые люди сели, уперлись каблуками в бока Семена Ивановича, и извозчик на резинках погнал по пустынным улицам.
Все это произошло в несколько секунд. Все же Невзоров успел заметить в тени под воротами третьего человека, — он стоял, подняв на высоту плеча револьвер, поблескивая очками.
Семена Ивановича втолкнули в сводчатую комнату, в затхлый махорочный воздух. Дверь захлопнули. Он подошел к клеенчатому дивану и сел. Напротив у стены, у стола, сидел человек в изжеванной шинели. Над ним, под облупленным сводом, горела лампочка в пять свечей. Человек не спеша копал в носу, глядел на палец, затем вытирал его о подмышку. У него было веснушчатое, широкоскулое лицо, с острым носиком торчком, и закрученные усики.
— Скажите, пожалуйста, где я нахожусь? Я ничего не могу понять, — спросил у него Невзоров.
— А вот в зубы дам — поймешь.
— Все-таки я же должен знать, за что меня арестовали.
Человек в изжеванной шинели уперся обеими руками о стол и начал приподниматься.
Невзоров больше не продолжал беседы. От волнения и скверного воздуха он ослаб. Подобрал ноги, прилег и завел глаза. Но сейчас же со стоном открыл их. Человек у стола продолжал закручивать усики.
Вдруг загрохотала дверь. Трое в солдатских шинелях впихнули в комнату ощеренного от злости юношу. Он стоял некоторое время, вытянувшись, в щегольской бархатной куртке. Через смуглую щеку у него шла кровавая царапина. Затем решительно сел на клеенчатый диван.
— Сволочи, — сказал он и поморгал пышными ресницами. Невзоров посматривал искоса, — где-то он видел этого человека, удивительно знакомое лицо… Рот, как у девушки… Не в кафе ли у «Бома», на Тверской? Ну, конечно — вместе с покойной Аллой Григорьевной и косматым человеком, похожим на бабу…
— Простите, вы не граф Шамборен, художник?
Юноша, точно рысь, повернул голову:
— А! Невзоров!
— Виноват, — поспешно заявил Семен Иванович, — настоящая моя фамилия Семилапид Навзараки. Невзоров — это псевдоним. Представьте: схватили на улице, сижу здесь, ничего не понимаю.
— Поймешь, — сказал человек у стола, — у нас втолкуют.
На этом разговор прервался. Послышался звон шпор. Вошел ротмистр, великолепный блондин в пышных галифе. Трогая мизинцем пробор, он спросил нараспев, как глубоко светский человек:
— Кто здесь — именующий себя Семилапидом Навзараки?
Семен Иванович вскочил, всем своим видом изображая величайшую благонамеренность, и пошел к дверям, где с боков к нему примкнулись часовые.