сознания в человеке, которое убеждает его, что он свободен во всякий момент, когда он совершает какое-нибудь действие.
Рассматривая историю с общей точки зрения, мы, несомненно, убеждены в предвечном законе, по которому совершаются события. Глядя с точки зрения личной, мы убеждены в противном.
Человек, который убивает другого, Наполеон, который отдает приказание к переходу через Неман, вы и я, подавая прошение об определении на службу, поднимая и опуская руку, мы все, несомненно, убеждены, что каждый поступок наш имеет основанием разумные причины и наш произвол и что от нас зависело поступить так или иначе, и это убеждение до такой степени присуще и дорого каждому из нас, что, несмотря на доводы истории и статистики преступлений, убеждающих нас в непроизвольности действий других людей, мы распространяем сознание нашей свободы на все наши поступки.
Противоречие кажется неразрешимым: совершая поступок, я убежден, что я совершаю его по своему произволу; рассматривая этот поступок в смысле его участия в общей жизни человечества (в его историческом значении), я убеждаюсь, что поступок этот был предопределен и неизбежен. В чем заключается ошибка?
Психологические наблюдения о способности человека ретроспективно подделывать мгновенно под совершившийся факт целый ряд мнимо свободных умозаключений (это я намерен изложить в другом месте более подробно) подтверждает предположение о том, что сознание свободы человека при совершении известного рода поступков ошибочно. Но те же психологические наблюдения доказывают, что есть другой род поступков, в которых сознание свободы не ретроспективно, а мгновенно и несомненно. Я, несомненно, могу, что бы ни говорили материалисты, совершить действие или воздержаться от него, как скоро действие это касается одного меня. Я, несомненно, по одной моей воле сейчас поднял и опустил руку. Я сейчас могу перестать писать. Вы сейчас можете перестать читать. Несомненно, по одной моей воле и вне всех препятствий я сейчас мыслью перенесся в Америку или к любому математическому вопросу. Я могу, испытывая свою свободу, поднять и с силой опустить свою руку в воздухе. Я сделал это. Но подле меня стоит ребенок, я поднимаю над ним руку и с той же силой хочу опустить на ребенка. Я не могу этого сделать. На этого ребенка бросается собака, я не могу не поднять руку на собаку. Я стою во фронте и не могу не следовать за движениями полка. Я не могу в сражении не идти с своим полком в атаку и не бежать, когда все бегут вокруг меня. Я не могу, когда я стою на суде защитником обвиняемого, перестать говорить или знать то, что я буду говорить. Я не могу не мигнуть глазом против направленного в глаз удара.
Итак, есть два рода поступков. Одни зависящие, другие не зависящие от моей воли. И ошибка, производящая противоречие, происходит только оттого, что сознание свободы, законно сопутствующее всякому поступку, относящемуся до моего я, до самой высшей отвлеченности моего существования, я неправильно переношу на мои поступки, совершаемые в совокупности с другими людьми и зависящие от совпадения других произволов с моим. Определить границу области свободы и зависимости весьма трудно, и определение этой границы составляет существенную и единственную задачу психологии: но, наблюдая за условиями проявления нашей наибольшей свободы и наибольшей зависимости, нельзя не видеть, что чем отвлеченнее и потому чем менее наша деятельность связана с деятельностями других людей, тем она свободнее, и наоборот, чем больше деятельность наша связана с другими людьми, тем она несвободнее.
Самая сильная, неразрываемая, тяжелая и постоянная связь с другими людьми есть так называемая власть над другими людьми, которая в своем истинном значении есть только наибольшая зависимость от них.
Ошибочно или нет, но, вполне убедившись в этом в продолжение моей работы, я, естественно, описывая исторические события 1807-го и особенно 1812 года, в котором наиболее выпукло выступает этот закон предопределения [142], я не мог приписывать значения деятельности тех людей, которым казалось, что они управляют событиями, но которые менее всех других участников событий вносили в него свободную человеческую деятельность. Деятельность этих людей была занимательна для меня только в смысле иллюстрации того закона предопределения, который, по моему убеждению, управляет историею, и того психологического закона, который заставляет человека, исполняющего самый несвободный поступок, подделывать в своем воображении целый ряд ретроспективных умозаключений, имеющих целью доказать ему самому его свободу.
«Война и мир» — одно из высших достижений художественного гения Толстого. Книга потребовала от писателя громадных усилий. В 1869 году в черновиках «Эпилога» Толстой вспоминал то «мучительное и радостное упорство и волнение», с какими работал «в продолжение семи лет» (с 1863 года) над своим произведением [143]. Это были годы «непрестанного, — по его же словам, — и исключительного труда при наилучших условиях жизни» («Несколько слов по поводу книги «Война и мир»»).
Но в действительности работа началась значительно раньше. В 1856 году Толстой принялся за роман о декабристе, возвращающемся из ссылки в Россию. К началу 1861 года Толстой уже читал Тургеневу первые главы романа, и они ему «понравились», как сообщал он в одном из писем к А. И. Герцену [144].
Работа над «Декабристами» продолжалась, по свидетельству С. А. Толстой и по воспоминаниям ее сестры Т. А. Берс (Кузминской), даже в 1863 году, то есть в тот самый год, с которого обычно начинают отсчет нового творческого времени — создания «Войны и мира».
Разделы 1–4 и 9 написаны H. M. Фортунатовым, разделы 5–8 и постраничный комментарий — Г. В. Красновым.
Контуры нового романа, связанного в сознании автора с первоначальной идеей задуманного произведения о декабристе, постепенно становились все более четкими. Толстой так объяснял логику своей работы: «В 1856 году я начал писать повесть с известным направлением, героем которой должен был быть декабрист возвращающийся с семейством в Россию. Невольно от настоящего я перешел к 1825 году, эпохе заблуждений и несчастий моего героя, и оставил начатое. Но и в 1825 году герой мой был уже возмужалым, семейным человеком. Чтобы понять его, мне нужно было перенестись к его молодости, и молодость его совпадала с славной для России эпохой 1812 года… Но и в третий раз я оставил начатое… Ежели причина нашего торжества была не случайна, но лежала в сущности характера русского народа и войска, то характер этот должен был выразиться еще ярче в эпоху неудач и поражений… Задача моя состоит, — заключает Толстой, — в описании жизни и столкновений некоторых лиц в период времени от 1805 до