Одним из «некоторых передовых людей общества», выражающих высшее для своего времени нравственное сознание, — то нравственное сознание, которое «обличает нашу жизнь», отрицает ее, — и является в романе Толстого Симонсон. Он становится деятелем революции потому, что был революционным мыслителем.
По другой, но для нового толстовского «миросозерцания» не менее важной причине становится революционером-народовольцем Крыльцов. Болезнь Крыльцова, чахотка с неизбежным исходом — смертью — следствие невыносимых нравственных потрясений, непримиряющейся, крайне обостренной реакции на несправедливость и насилие. Крыльцов становится деятелем революции как человек огромной совести — «хрустальный человек».
Единственное исключение в кругу изображенных Толстым политических заключенных — Новодворов. По нехлюдовской и, конечно, толстовской классификации он принадлежит к тем революционерам, которые, будучи по нравственным своим качествам «ниже среднего уровня, были гораздо ниже его». Если такие революционеры, как Крыльцов, допускали насилие по отношению к «господским» классам, к власти, существующей угнетением и насилием, то в программу Новодворова входит насилие над народом («Массы всегда обожают только власть, <…> массы составляют объект нашей деятельности»). Именно за это он Толстым и осужден.
В неприятии мертвого, развращающего, убивающего народные силы «строя жизни», в отказе подчиниться ему, в желании «помочь народу, который бедствует», в решительном и бесповоротном переходе на сторону угнетенных, — вот в чем была для Толстого истина революционного движения. И потому Катюша так просто и естественно сходится с политическими, сходится именно «как человек из народа».
«Очень уж обижен простой народ», — говорит Катюша, объясняя и оправдывая ненависть народа к господам, с огромной чуткостью отвечая на главный пункт нескончаемого тяжелого спора в среде революционеров («всегда спорят»), спора, разрешимого только с народной точки зрения. И потому так горячо откликается на слова Катюши Набатов — революционер «из народа» — «типичный крестьянин». «Верно, Михайловна, верно, — крикнул Набатов, — дюже обижен народ. Надо, чтобы не обижали его. В этом все наше дело». Попятно, что такое представление о «задачах революции» кажется странным Новодворову. Между тем для Толстого смысл революционной борьбы, революционного дела был прежде всего в этом, — в том, чтобы не обижали народ.
В конечном итоге в той борьбе между «нравственным сознанием» и «преданиями насилия», которая для Толстого определяла содержание современности (об этом он писал в своем отклике на картину Н. Ге «Что есть истина?»), — революционеры «Воскресения» безусловно занимают сторону «нравственного сознания».
Значительность, красоту толстовского изображения революционеров и революционного движения — этого «грандиознейшего из сюжетов», восторженно оценил в одном из писем к Толстому В. В. Стасов. «…Из всех ваших правд жизни, ничто <…> тут меня так не поразило, как та живопись и скульптура, которою вы изобразили то высокое, новое, нарождающееся наше поколение <…> Что меня изумляет безмерно, так это вот что: вы ведь всегда недолюбливали, не только у нас, но и где угодно, везде на свете, все политические новые движения, всех политических новых людей и их пробы и попытки, судорожные хватки вперед, опыты, ошибки, провалы и торжества. И что же! Вдруг случилось, в этом «Воскресении», тоже и невероятное «Преображение»! Словно вас схватил налетевший какой-то вихрь неожиданный, вдохновение громадное и непобедимое, и вы стоаршинной кистью нарисовали все начинающееся новое поколение людское наше, с его силами и слабостями, с его правдами и неправдами, все его бесконечное разнообразие и духовную многочисленность, как никто, никогда и нигде прежде. Во всей Европе. Такого необъятного и невыразимо глубокого историка нового человеческого духа — еще не видано и не слыхано. <…> Автор, по своим симпатиям, рассудку и мыслям, все подобное не любил, от всего такого отстранялся, был как будто ко всему тому чужд, даже немножко враждебен иной раз, но тут осенил его прилив нового еще гения, и раздались неслыханные речи словно с нового Синая. И вот чем начинается столетие»[107].
«Работа в смешанном» — как определил Толстой процесс писания нового романа — не только не исключила, но, наоборот, потребовала все более глубокого анализа и непрестанного уяснения того, что казалось уясненным. «Воскресение» — лишь часть той гигантской, титанической, ни с чем не сравнимой духовной деятельности, какую являет собою творчество Толстого трех последних десятилетий его жизни, часть неотделимая, без всей этой творческой совокупности не существующая и непонятная. Каждый социально-публицистический трактат, каждое художественное произведение, следовавшие за «Исповедью» и предшествовавшие «Воскресению» или писавшиеся одновременно, представляли собой своеобразную ступень на пути к обобщающему, энциклопедическому роману — роману, который соединил в себе особенности жанров, разрабатывавшихся Толстым в это время: лирическую страстность исповеди, публицистичность трактата, простоту народного рассказа, социально-психологическую детерминированность повести — и не просто соединил, а представил в новом синтезе, новом качестве.
В начале девяностых годов, одновременно с «Воскресением», Толстой работал над рассказом «Кто прав?». Процесс его создания поставил перед великим художником вопрос об «изживании» тех художественных форм, которые стали традиционными, но теряли свою, если можно так сказать, нравственно-содержательную оправданность в новых обстоятельствах общественного и духовного развития — в особенности перед лицом «жизни простого трудового народа» (т. 23, с. 47). «Начал было продолжать одну художественную вещь, — писал Толстой Лескову 10 июля 1893 года о рассказе «Кто прав?», — но, поверите ли, совестно писать про людей, которых не было и которые ничего этого не делали. Что-то не то. Форма ли эта художественная изжила, повести отживают, или я отживаю?» (т. 66, с. 366).
Гениальный художник, переживший «перестройку миросозерцания», может быть, первым из современников так остро почувствовал «изживание» старой, классической формы — повести или романа — с традиционным романическим сюжетом, с виртуозно и детально разработанной психологией любовной страсти…
Показательно, что Чехов не был удовлетворен в «Воскресении» как раз тем, что связывало роман с классической традицией, — его собственно «романическим» сюжетом. «Это замечательное художественное произведение, — писал Чехов М. О. Меньшикову 28 января 1900 года. — Самое неинтересное — это все, что говорится об отношениях Нехлюдова к Катюше, и самое интересное — князья, генералы, тетушки, мужики, арестанты, смотрители. Сцену у генерала, коменданта Петропавловской крепости, спирита, я читал с замиранием духа — так хорошо! A m-me Корчагина в кресле, а мужик, муж Федосьи! Этот мужик называет свою бабу «ухватистой». Вот именно у Толстого перо ухватистое»[108]. Эти суждения Чехова, высказанные под непосредственным впечатлением от только что прочитанного романа, при всей своей беглости, отрывочности и неаргументированности, «ухватывают», пожалуй, противоречие, которое Толстой напряженно преодолевал в процессе многолетнего писания романа, — между «романическим» сюжетом (отношения Катюши и Нехлюдова) и безгранично расширившимся социально-политическим, нравственно-философским, жизненным содержанием[109]. Творческая история «Воскресения» и сам роман являют собой поразительное и вдохновляющее зрелище титанических усилий гения решить задачу, которую будет решать все искусство XX века: задачу создания романа нового типа.
если, впрочем, вы не предполагаете уплатить в окружной суд штраф в 300 рублей, которые вы жалеете истратить на покупку лошади (франц.).
Матушка велела вам сказать, что ваш прибор будет ждать вас до ночи. Приходите непременно когда угодно (франц.).
поддержать (франц.).
«Социальная статика» (англ.).
наш дорогой философ (франц.).
изящна (франц.).
теннисе (англ.).
Как это верно (франц.).
дурное настроение (франц.).
Как это меня занимает (франц.).