Бьющие по такому доступному массам и такому желанному – по своекорыстию и по страху за жизнь, – эти речи оставляли народные толпы в брожении, в воспалении сразу и бурно начинавшей действовать прививки.
А поезд все шел и шел, а товарищи подкреплялись дарами народа, – икрой, окороками и маслом, грудами солонины и флагами, трубами и ура-ми, качаньем солдатских рук, сразу вдруг зачесавшихся, вдруг зарядившихся кулаками – для приятной работы – грабить кем-то награбленное, где-то (везде?!) без охраны лежащее, – лицами и ртами, благодарно орущими:
– Ослободители!.. борцы вы наши!!. Урра-а-а!..
Сотни поездов, там и там в российских просторах, с разливающимися шире и шире, чарующими, заповедными – теперь все можно, гуляй! – неслись и неслись к сердцу России, в Москву и в Питер, где уже начинали бурно работать лаборатории ядовито гнилых прививок, оборудованные интернациональными доцентами и экстраординарными профессорами от революции, по инструкциям заслуженных профессоров, собирающихся двинуться из-за немецких окопов, в запломбированных вагонах, – профессоров-магов, у которых уже было все разработано и был наготове план: «зажечь и перевернуть мир».
IV
Поезд освобожденных шел…
И вот случилось… случилось в пути страшное, явился как бы знак предостерегающий, знамение, показанное Судьбой, тревожный сигнал в пути: «блюдите, како опасно ходите!»
Бесснежны, голы были сибирские просторы. Кажется, 28 марта, а может быть, и первого апреля была Пасха. Весенняя тишина стояла в тайге, шумели ручьи. Вечерами пустынные огоньки костериков давали приют подтягивавшимся к городам освободившимся с революцией каторжанам уголовным. Бритоголовые, серые, поглядывали они на призывающие к свободе плакаты поезда-ревуна, выведывали что нужно на остановках.
Иные из них подсаживались и в поезд, рассказывая про горевую свою судьбу и «зловредность проклятого самодержавного режима», ни за что, ни про что высосавшего из них «трудовую пот-кровь». Их принимали братски. Они «отходили» на людях, с красными бантами на груди, с их лиц сползала сероватая нелюдимость-тайна, и удивительные истории подвигов и страданий иногда развертывались перед сочувствовавшими им слушателями. Почти каждый из «пострадавших» мог с недомолвками намекнуть, что и он принимал участие в «великом деле освобождения». Здесь были и пострадавшие за «народную правду», проломившие череп или выпроставшие «черево» у старшины-живоглота. Были потерявшие заработок по проискам разных «лакеев самодержавия», по капризу господ вынужденные пойти в услужение «к генералу Кукушкину», и почти все убийцы были убийцами «из души», «из правды», и почти у каждого жертвами были буржуи-толстопузые, исправники, становые, урядники, сыщики и городовые.
Они соскакивали иногда перед большой станцией, руководствуясь только одним им ведомыми географическими признаками, урочищами, товарищескими связями и планами. На место одних подсаживались другие, в смешанном одеянии, в шляпах и папахах, в кофтах и даже бурках. Много их было по откосам, еще больше, конечно, в тайге. И все они были теперь свободны.
Наступил вечер Великой Субботы, солнечной Субботы, вдруг потемневшей, зажмурившейся ночи. Вдруг повалило снегом, и белая, зимняя Сибирь уже белела за окнами. В салон-вагоне и по вагонам-столовкам освобожденные, немного затихшие почему-то, разговлялись. Пасхи из творога и куличи в розанах из бумаги, в красных цветах рождающейся весны-Пасхи, красные яйца горками, без радостного «Христос Воскресе», и бегущая в загустившейся за окнами ночи белая, зимняя Сибирь, – все вызывало неопределенную тоску по чем-то, уже утраченном. Это чувство передалось и матерым революционерам. Помню, один из них, принимая из рук печальной сестры-санитарки крашеное яичко, спросил ее:
– Почему вы такая грустная?
Она пожала плечами, дернулась.
– Почему?.. У нас уже больше не будет Светлого Дня…
– У нас теперь все дни будут светлые! – лихо ответил матерой революционер.
– Как вы наивны и близоруки! – выкрикнула сестра. – Или лжете сами себе. Что вы делаете с народом?! Вы его убиваете!
Он только пожал плечами. А она со слезами, с болью начала говорить, говорить, кричать истерично.
Была уже глубокая ночь. Густая метель крутилась за окнами. Сугробы уже наметало в лиственницах, на рельсах, у верстовых сторожек. Черная собачонка прыгала по рыхлому снегу, увязая по уши. Я стоял в коридоре вагона Кто-то, рядом со мной, чавкал. Кто такой? Это был вышедший подышать из купе представитель рабочих Иваново-Вознесенска Он стоял у окна, угрюмо смотрел на снег, тяжко сопел и обгладывал куриную ножку. Пахло крепкой мадерой.
– Да-а-с… – сказал он в мою сторону. – Вот и Пасха-с! С праздничком вас…
Тут не было никого больше. Главное: не было слушателей. И я многое высказал ему – с глазу на глаз. Он все молчал. Потом, вытянувшись так, что хрустнули все суставы, сказал, зевая:
– Так-то оно все так… и право, полегше надо!..
Но он все же не стал «полегше».
А когда он ушел в купе, появился возле меня «матерой» и долго, молча смотрел, как бежала зима за окнами.
– Конечно, вас не убедила сестра?
Он ответил задумчиво:
– Да, правда… что-то не совсем ладное…
Утро встретило нас зимой, пышной зимой под сибирским небом, белесым, туманным. Метель затихла, снег таял, валился с лапистых лиственниц. Выглядывало на миг солнце. Поезд подходил к станции.
– Какая?..
– «Зима»!
– «Зима»?! Нет, серьезно?..
Действительно это была станция «Зима». Обычная сибирского типа, станция, кажется, деревянная, длинная, с поленницами дров швырковых, с мужиками в треухах и лохматых папахах, в валенках, в тулупах. Вдруг быстрые-быстрые шаги, и в дверь вагона кричит побледневшее лицо черноватенького герольда, возвещавшего обычно публичные выступления:
– Вы слышали, что случилось сегодня ночью?! Каторжане целую семью вырезали у станции…
Да, случилось. В эту метельную ночь, первую революционно-пасхальную ночь Сибири, на станции «Зима», мало кому известной, освобожденные революцией каторжане зверски зарезали семью из семи человек, семью машиниста товарного поезда: молодую жену, мальчика и двух девочек, свояченицу-подростка, шурина-прапорщика и заночевавшего неизвестного никому солдата. Русскую трудовую семью русского трудового человека.
Зарезали освобожденные каторжане, двое болтавшихся с вечера «матерых», двое волков из тайги, на человечьих ногах, с человечьими лицами, пропавших в метельной ночи.
И пошло из вагона в вагон:
– Слышали? Какой ужас!..
– Вы слышали?! Вырезали семью…
Слышали все и никому в голову не пришло, что на великой станции человечества, их же руками совершается величайшее из убийств, еще неведомое истории, – убийство целой страны, убийство многомиллионного народа – растление его духа.
Прошел «поезд свободы», не заметив красного флага, тревожного знака, поставленного в пути Судьбой: «Блюдите, како опасно ходите!»
Пошел и пошел…
V
Пошел к сердцу России.
Там уже ходко работали лаборатории: запасы гнилой прививки были огромны. Газеты стряпали жгучую «Правду», вливая ложь, передергивая, извращая факты, разжигая злобу, капля по капле вливая гной в буйную кровь народа.
Но были силы сопротивления: там, на фронте. Сотни тысяч сынов России, – русское офицерство, молодежь русская, проходившая школу, – бывшие студенты, окончившие гимназии и городские училища, выходцы изо всех народных слоев и, главным образом, из крестьянства. Эти сотни тысяч были опасны углубителям революции: они получили образование хотя бы настолько, чтобы чуять неизмеримую сложность жизни и всю опасность безумных кроек ее по-новому; настолько, чтобы не верить в бесстыдные обещания шулеров. Не верить и удержать массы.
Эти сотни тысяч отдавали себя за родину, примером внушали массам исполнить долг, собой защитить ценнейшее – право народа, право России на жизнь по силам ее и свойствам, право идти с другими к прекрасному будущему. Понимали они, что взрывом не развязать сложный узел ошибок, приведших к страшной войне; что для России не выход – уничтожение наций, превращение всех в покорное стадо, в стадо людей без прошлого и без будущего, под единственным знаком – человек № n + 1, – превращение во что бы то ни стало, какими бы ни пришлось жертвами, хотя бы уничтожением всей культуры и всех несогласных, путем жесточайшей из тираний.
Эти сотни тысяч были опасны. Их нужно было смести.
Носители новой, «интернациональной», веры облегчали себе борьбу отказом от той морали, которой жило все человечество, которая полагала предел в выборе средств борьбы: все заповеди они заменили одной – все можно.
И вот, полилась отрава. Раскинуты были перед глазами масс, неспособных на сознательный подвиг, все животные блага мира, все те соблазны, которыми соблазняет дьявол: право на все решительно, до безнаказанного убийства.