Целых трое суток пробыл Алексей Иванович в Вырыпаеве и все это время чувствовал себя как нельзя лучше: отлично ел, отлично спал и даже не обращал ни малейшего внимания на завывавшую вьюгу и на трещание сверчка, долетавшее до него из какого-то темного угла. Раза два ездили всей семьей к Семену Даниловичу. Тот не знал даже, чем угостить дорогих гостей: угощал чаем, ветчиной, колбасой, жареной уткой, груздочками, рыжичками, вареньем, поросятами; выставил целую батарею бутылок с какими-то раззолоченными ярлыками. Все пили, ели, а Алексей Иванович даже подвыпил слегка, и все опять-таки были неимоверно счастливы, и Семен Данилович принялся даже рекомендовать ему одну купеческую барышню, богатую-разбогатую и красавицу писаную, и дал слово, что красавицу эту с превеликою радостью отдадут за него.
— Потому — сами они люди образованные, — добавил он, — и только спят и видят, чтобы выдать дочь тоже за образованного… Ей-богу, сударь, не лгу! Истинную правду докладываю… (Мещеряков иначе не называл Алексея Ивановича, как «сударем».)
Наконец Алексей Иванович собрался домой, распростился со всеми и, прощаясь, подарил Куле десять рублей (больше у него не было); Куля долго не хотела брать их, но в конце концов все-таки взяла, а Алексей Иванович сел в сани и поехал домой.
Возвратясь домой, Алексей Иванович снова захандрил: опять стали раздражать его стенные часы, завывание ветра, сверчки и т. п. Амбулатория перестала уже развлекать его; напротив, раздражала тоже. С приходившими больными он стал обращаться грубо — чуть не выталкивал их в шею, находя их болезни не стоящими внимания; к богатым пациентам из купцов иначе не ездил, как за вознаграждение; на пункты выезжал редко, а вскоре и совсем перестал, так как фельдшерица, Ксения Николаевна, начала как-то похварывать и, сверх того, не имела теплой шубы, а разъезжала в какой-то заячьей жакетке да в каракулевой шапочке. Это тоже раздражало Алексея Ивановича, и он принимался ворчать на Ксению Николаевну, не позаботившуюся о теплой одежде, зная, куда она едет и зачем, а Ксения Николаевна принималась плакать и оправдываться, обвиняя в этом не себя, а почему-то Алексея Ивановича… Возвратясь домой, Алексей Иванович начинал хандрить еще пуще. «И черт меня дернул, — рассуждал он, шагая из угла в угол по комнате, — связаться с этой дурой. И самому-то недостает, а тут ее еще притащил с собой… Любовь, изволите ли видеть… Нечего сказать — хороша любовь!.. Встретился раза два-три в клинике… показалась мне почему-то жалкой, несчастной, угнетенной… Нечего сказать — умно… очень умно!.. Теперь и расквитывайся, как знаешь и как умеешь…»
Досыта наскорбевшись над своею любовью, он принимался ругать деревню, эту глушь беспросветную с ее дикими нравами, где и сам-то того и гляди сделаешься дурак дураком. И, вспоминая свою поездку в Вырыпаево, опять начинал злиться: «Нечего сказать — хороши нравы и понятия!.. Сестра за старика, ради денег, замуж выходит, и все в восторге, даже сама сестра… мальчишки на дудках играют, а старуха мать чуть не пляшет… Да и сам-то я чуть не расплясался, а с какой радости, спрашивается?.. Брат своим домиком восхищается. Нечего сказать — хорош домик, хороша обстановка: стулья шатаются, столы тоже, на часах, вместо гирь, подковы… А я восхищался тоже, пил даже у этого старого болвана-жениха… Нет, подальше, подальше от всех этих прелестей!..»
В один из таких тоскливых дней приехал к нему князь Сердобин, но теперь не в шотландском костюме и не на лошадях с подстриженными хвостами, а в каких-то длинных санках, запряженных десятком собак, и в костюме какого-то камчадала или якута. Князь, войдя в этом костюме к Алексею Ивановичу, весело расхохотался.
— Узнаете? — вскрикнул он.
Алексей Иванович, увидав князя, словно воспрянул.
— Сама судьба посылает вас ко мне, князь!.. Очень рад вас видеть.
И он принялся обнимать князя.
— А я за вами приехал! — проговорил князь. — Вы совсем меня забыли.
Алексей Иванович рассказал ему, что не был у него по случаю помолвки сестры, что все это время не был дома и что на днях собирался быть у него. В разговоре молодые люди не замечали даже, как проходило время. Наконец князь усадил его в свои санки, и они помчались по расстилавшемуся необозримо серебристой пеленой полю.
В эту именно поездку князь сообщил Алексею Ивановичу, что недавно был в городе, виделся с председателем земской управы и что тот сообщил ему, между прочим, что управа положительно удивляется, следя за врачом Лопатиным, так быстро изменившимся к худшему. Прежде он считался примерным: добросовестно относился к служебным своим обязанностям, был всегда ласков и внимателен к больным, бескорыстен. Народ, бывало, не нахвалится им, любил его. Теперь врач почти никогда не выезжает на пункты, разъезжает на земских лошадях по гостям, и даже бывали случаи, что за свои визиты к богатым купцам требовал с них особую плату, несмотря на то, что купцы эти, как земские плательщики, имеют неотъемлемое право пользоваться бесплатно медицинской помощью. Сверх того, управа крайне недовольна фельдшерицей, почему и вынуждена была предложить ей оставить службу. Затем председатель просил князя поговорить обо всем этом с Лопатиным и посоветовать ему повнимательнее относиться к своим служебным обязанностям. Все это Алексей Иванович выслушал молча и даже ничего не ответил на дружеский совет князя не манкировать службой. Помолчав и позеленев, он сказал, что быть земским врачом положительно невозможно и что лечить русского мужика совсем бесполезно.
— Помилуйте, — говорил он, — ему хину даешь, а он арбузов нажрется, босиком в одной рубахе на холод выходит, а потом уверяет, что дохтур ничего не смыслит, и начинает лечиться по-своему, чего-то намешивая в водку… Ведь это дичь непроходимая!.. Ничего знать не хотят! Наконец, сами посудите: можно ли лечить этого дикаря в его избе, сырой, грязной, вонючей, где нет ни воздуха, ни света… в этом гнезде всевозможных микробов и пакостей… А что жрет этот дикий человек?.. Что пьет?.. Подумайте-ка… Приехав сюда, я горячо принялся за дело: я перебывал чуть ли не в каждой избе своего округа и… пришел наконец к тому заключению, что мы не заслуживаем даже и того скудного вознаграждения, которое получаем, ибо лишены возможности быть мало-мальски полезными… Не лечить надо мужика, а учить. А пока этому его не научат, нечего и лечить его, да и не надо, по той простой причине, что он все-таки в миллион раз здоровее нас с вами.
У князя Алексей Иванович прогостил дня три, играл в карты, на биллиарде, пробежал несколько номеров только что принесенных с почты газет, из которых впервые узнал о возникающих между испанцами и американцами серьезных недоразумениях, грозивших разразиться войной[4]. Недоразумения эти были известны князю, вращавшемуся постоянно в высших сферах мадридского общества. Зная эти подробности, он возмущался несправедливыми притязаниями американцев и даже порешил весной ехать в Испанию, чтобы быть поближе к этому заинтересовавшему его делу. Все это было новостью для Алексея Ивановича, давно уже не только не читавшего, но даже не распечатывавшего ни газет, ни журналов, и потому он не на шутку заинтересовался. А возвратясь домой, перечитал целую кипу газет и ознакомился с этим делом с самого его начала… Бывало, придет больной, а он, погруженный в исчисление морских сил Америки и Испании, набросится на него и, указывая на вывешенное на стенке объявление, примется кричать: «Сказано, что прием до двух часов, а теперь уж четвертый пошел… Вон! приходи вовремя, болван». И, вытолкав больного, снова углубится в прерванные исчисления. «Конечно, свиньи! — возмущался он, убедившись, что силы американцев в несколько раз значительнее испанских. — Разумеется, скоты!» И, вспомнив, как на днях было возмущено общество села Алмазова убийством каким-то неизвестным злодеем лесного сторожа из-за каких-то грошей, вскрикнул: «Да стоит ли говорить даже об этом убийстве, когда в скором времени должно произойти избиение сотни тысяч людей, да не какими-нибудь проходимцами, а людьми просвещенными, интеллигентными!.. Стоит ли после этого толковать о каком-то стороже!» Когда он рассуждал таким образом, то ему вдруг пришла мысль: бросить эту анафемскую земскую службу и ехать с князем в Испанию. «Может быть, примут даже во флот в качестве доктора, — мечтал он, шагая из угла в угол. — По крайней мере, развяжусь с этою ненавистною мне деревней».
Наконец состоялась и свадьба Кули, которую отпраздновали самым торжественным образом. Семен Данилович был в восторге, Куля тоже, старуха торжествовала, и свадебные пиры продолжались чуть ли не две недели. Сперва задал «бал» Мещеряков, затем Алексей Иванович и наконец Лопатин. Веселились во всю мочь, развеселился сам Алексей Иванович, несмотря на только что полученное предупреждение от земской управы. Ели с утра до вечера, пили, катались на разукрашенных лентами тройках с колокольчиками и бубенчиками. Мещеряков разбрасывал народу пряники, и народ следовал за катавшимися целыми толпами. По окончании всей этой гульбы старуха мать переселилась к дочери. Мещеряков отвел ей чистенькую, светленькую, совершенно отдельную комнатку, и старуха принялась присматривать за домашним хозяйством. Куля занялась коровами: следила за удоем, за скопом масла, ухаживала за птицей, учила стряпуху готовить кое-какие кушанья, отпускала провизию, а Мещеряков, глядя на все это, только всплескивал руками от восхищения. Торжествовал и Лопатин, во-первых, потому, что Семен Данилович «помарал» в своей записной книге значившийся за Лопатиным долг за железо, а во-вторых, и потому, что тот же Семен Данилович под веселую руку помог Лопатину расплатиться с долгами, наделанными еще отцом для обучения сына.