В этот мой приезд оформленный под корабль дом Ивана Константиновича смущает меня больше, чем обычно. Вместо окон круглые иллюминаторы, перевернутый киль служит вешалкой, стол привинчен к полу, повсюду стоят наполненные для устойчивости песком алюминиевые пепельницы, а прямо над моей комнатой устроена смотровая площадка с подзорной трубой, и я просыпаюсь обычно от шагов над моей головой - это Иван Константинович подолгу вглядывается вдаль: полагаю, не только из любопытства. До меня не совсем доходит смысл всех этих морских атрибутов, но благодаря им, дом, как корабль, готов по первой тревоге сняться с якоря и умчаться за горизонт странное это ощущение не покидает меня в этот приезд. Морская стихия, видимо, дает этому Летучему Голландцу ощущение покоя, которого Ивану Константиновичу не дано уже испытать на земле. Но по-настоящему он успокаивается зимой, когда их дом заносит снегом, связь с миром прерывается, и Иван Константинович ни для кого больше не доступен: ни для мнимых пансионеров, под видом которых сюда наведывались сначала агенты КГБ, а теперь еще и агенты ФБР - поди разберись, кто есть кто? ни для выходцев с того света - бывших клиентов Ивана Константиновича - а они кто: кровавые мальчики? чудом выжившие узники концлагеря? либо подоспевшие наконец представители третьей партии, легендарного Мосада? Я мало что знаю - мне остается только гадать и строить гипотезы.
Он и место для дома выбрал убежищное - хоть и на крутом холме с прекрасным видом на это Несчастливое озеро, но вдали от больших дорог и даже с проселочной невидимый, заслоненный высокими деревьями и густым кустарником. А зимой, во время заносов, дом и вовсе превращался в медвежью берлогу. В один из таких заносов, расчищая дорогу по требовательному звонку из советской миссии, Иван Константинович надорвался и свалился с сердечным приступом, а как только полегчало, отправился лечиться во Франкфурт никому, кроме немцев, не верил, немцы казались ему не изменившимися. Камуфлировал свою германофилию сравнением медицины и фармацевтики там и здесь - естественно, не в пользу Америки.
Старость у Ивана Константиновича несчастливая - и по заслугам, но худшего я ему не желаю: депортации и суда над ним в СССР или в Израиле. Однако если бы таковой все же состоялся, я бы тоже не горевал - в конце концов, в мире достаточно людей, которые заслуживают большего сочувствия. Я сочувствую Ване и, как окажется, не без оснований.
Все равно, к какому шпионскому ведомству они принадлежат, мышление у этих людей бюрократическое, а потому они пережимают, на человека им плевать. Ну, ладно, Иван Константинович - своими прошлыми подвигами он заслужил такое обращение, но вот Ваню жаль - его-то за что? Или грехи отцов и прочее? Дело даже не в том, что Ване достанется шальная пуля в прямом и переносном смысле слова, а в том, что в отличие от Ивана Константиновича, закаленного во всех передрягах, выпавших на его долю, Ваня, с его литературными идеалами, окажется совершенно неподготовленным к жизненным перипетиям. Вот как вырисовывается общая картина на основании того немногого, что мне известно: КГБ попытался завербовать Ваню, Ваня сообщил об этом ФБР, те, в свою очередь, на него поднажали, Ваня, с его идеалистической мутью в голове и соответственно линейным мышлением, помучившись, отказался, тогда его и отправили из Вашингтона к моджахедам - не в наказание, а на всякий случай. А там уже, в Афганистане, и разверзлась перед этим наивным даже для своих двадцати двух лет мальчиком вся бездна, весь ужас происходящего. И происшедшего - я имею в виду подробности работы его отца в Освенциме, о которых у Вани теперь было достаточно досуга поразмыслить. Вот что значит неразветвленное сознание - я бы на его месте наслаждался красотой интриги и попытался ее распутать, что сейчас и делаю, ведя этот рассказ к его неизбежному концу, о котором легко догадаться, хотя у него, как у Сакандаги, два ответвления: одно для сына, другое для отца. Я так думаю, что Ваня вряд ли любил играть в шахматы, которые прочно занимают третье место среди моих увлечений. На первом - литература.
Внимательно и равнодушно выслушав полуискренние, с недомолвками, воспоминания Ивана Константиновича, я отправляюсь в лес, но мне что-то не везет сегодня. Кроме сыроег и червивых маслят, больше ничего не попадается. Что-то я сегодня не сосредоточен, а это значит, что сосредоточен на чем-то другом. Грибы, как и любая страсть, требуют полной самоотдачи.
Из далеких завалов моей памяти всплывает румынский фокусник, одно из самых сильных впечатлений моего детства. Среди его фокусов был один с газетой - он разрывал ее на мелкие куски, комкал в руке и из нее же доставал потом целую. Это был, однако, не фокус, а только преамбула к нему. Дальше шло объяснение - фокусник решил поделиться секретом со зрителями и научить их делать фокусы. Он снова рвет газету, но одновременно показывает, как прячет в ладони другую, целую, которую разворачивает перед зрителями, а прячет теперь куски разорванной. "Вот видите, как все просто? Каждый из вас сможет сделать этот фокус. Главное сейчас, чтобы за манипуляцией с целой газетой никто не заметил, что вы прячете разорванную. Вот, смотрите, где у вас остатки этой газеты", - он поворачивал к зрителям свою ладонь, и мы благодарно ему аплодировали, запоминая движения его рук, чтобы повторить фокус перед друзьями. Но и это был еще не весь фокус - развернув перед нами целую газету и раскрыв ладонь с остатками разорванной, он неожиданно извлекал эти ошметки, и они на наших глазах словно бы соединялись, склеивались, обратно превращаясь в целую газету, и фокусник победно воздевал руки, демонстрируя нам две целые и невредимые газеты. На несколько секунд зал замирал, и только потом на фокусника обрушивался шквал аплодисментов. Я не пропустил ни одного его выступления, каждый день сидел в первом ряду в нашем цирке на Фонтанке, следя за жестикуляцией этого двурукого Шивы и пытаясь разгадать его тайну. Вот тогда я и поклялся научиться делать на бумаге то, что этот цыганистый румын вытворял на арене цирка.
Увы, клятвы своей я не сдержал.
Правда, в эмиграции я стал сочинять рассказы, героя-повествователя которых читатели принимали за автора и посылали мне возмущенные либо сочувственные письма. Естественно, что и других героев моей сюрреалистической прозы прямо идентифицировали с реальными людьми, подозревая, что все сюжеты я позаимствовал целиком и полностью из жизни, иллюзионизм объявили натурализмом. Я бы счел это за комплимент - мне удалось художественный вымысел сделать настолько убедительным, что его воспринимают как картинку с натуры, однако такой буквализм восприятия, мне кажется, связан больше с теснотой нашего иммигрантского общежития. Мне даже пришлось во избежание недоразумений сделать к одному моему рассказу следующую приписку:
"Со всей определенностью хочу заявить следующее: все, что я хотел сказать о человеке, за которого принимают героя моего рассказа, я сказал в статьях о нем - как литературный критик и мемуарист. Этот же рассказ, несмотря на случайные и неизбежные совпадения, есть плод художественного вымысла - вот-вот, того самого, о котором Пушкин гениально обронил: 'Над вымыслом слезами обольюсь...'"
Почему меня потянуло в теорию и объяснения посреди сюжета? Да потому что как раз в этом рассказе - как и в рассказе "Умирающий голос моей мамы..." - я решил не лукавить и написать все как есть, точнее - как было, пусть даже он покажется из-за этого незаконченным, с хвостами и гипотезами вместо твердого знания. Никакого на этот раз домысла и вымысла, ни малейшего! Место действия - Тринадцатое озеро - читатель легко найдет на топографической карте N 4330-W740015 из серии V 721, выпускаемой министерством внутренних дел США, а за подтверждением сюжета и упущенными мною подробностями может обратиться в соответствующий отдел ФБР.
Или в КГБ.
А упустил я эти подробности, потому что был случайным, побочным свидетелем всей этой истории, сам в ней не участвовал, следил за ней вприглядку, от случая к случаю, о многом догадываясь, но о многом так и не догадавшись, а выдумками решил на этот раз не пробавляться. К примеру, придя из неудачного своего похода за грибами, я был приглашен чаевничать с Иваном Константиновичем и еще одним его постояльцем из русских и, разглядывая и слушая своего нового собеседника, заподозрил в нем агента КГБ, перекупленного ФБР. Прокрутив этот сюжет в своем воображении, я бы мог, конечно, будучи профессионалом, изложить его на бумаге в прозаической форме, выдав выдумку за натуру, но так можно исчерпать кредит читательского доверия и остаться ни с чем, почему я и выбираю для рассказа об Иване Константиновиче иной жанровый путь и покорно следую за событиями, рискуя другая крайность - разочаровать искушенного и избалованного читателя.
За чаем Иван Константинович жаловался на отсутствие вестей от Вани, и я неожиданно для себя пожалел старика - ничего-то, кроме сына, у него в жизни больше не осталось. Я его утешил, сказав, что дело скорее в затрудненных коммуникациях, а не в реальной опасности. На следующий день, вернувшись из очередного похода за грибами (на этот раз более удачного - четыре белых, семь красных, несколько добротных моховиков), я узнал, что Иван Константинович получил телеграмму из Пешавара о гибели Вани в Афганистане. Хорошо хоть Иван Константинович не успел узнать, как именно Ваня погиб - мне рассказывали, что это было похоже на самоубийство. Весь путь с моджахедами Ваня находился в глубокой депрессии, а когда завязалась перестрелка с шурави, взял да и вышел из укрытия, где прятались американцы. Вот вам иллюстрация на тему "грехи отцов" - худшего наказания для Ивана Константиновича не придумали бы даже его жертвы, если бы встали из могилы, которой у них нет: дым да зола. Но подробности гибели Вани я узнал много позднее, а в тот день, когда возвратился на крыльях грибной удачи в этот дом-корабль, в котором мне больше не бывать, мой бывший компатриот, заподозренный мной накануне в том, что двойной агент, сообщил мне о полученной Иваном Константиновичем телеграмме.