- Брюхо у меня заболело. Сел "на двор" маленько, а вагоны пошли. Отец кричит: садись скорее! - я споткнулся, ухватился вот тут, насилу удержался. Спасибо, ты мне руку подал...
- А если бы не подал?
- Тогда бы убился.
- Хлюст ты, видать!
- А ты, дяденька, кто?
24.
Ночью пришлось слезать.
На станции горели фонари бледным светом.
В темноте копошились люди.
Двигались огромными толпами, толкая друг друга, тонули в криках, в тонких голосах плачущих ребятишек.
Лежали стадами, плакали, молились, ругались голодные мужики.
Точно совы безглазые тыкались бабы:
с закутанными головами,
с растрепанными головами.
Тащили ребят, на руках,
тащили ребят привязанных к спине,
тащили ребят, уцепившихся за подол.
Словно овцы изморенные, падали бабы около колес вагонных, кидали ребятишек на тонкие застывшие рельсы.
Щенками брошенными валялись ребята:
и голые,
и завернутые в тряпки,
и охрипшие, тихо пикающие,
и громкоголосые, отгоняющие смерть неистовым криком.
Еще одним горем прибавилось в гуще голодных и злых, переполнивших маленькую киргизскую станцию. Еще одна капля человеческого страданья влилась, никому не нужная, никем не замеченная.
Вытряхнул кондуктор Мишку, весело сказал:
- Довез тебя до этого места, говори - слава богу. Теперь иди, отца ищи.
Далеко Мишкин отец.
Далеко Мишкина мать.
Походил он в чужом голодном стаде, согнанном из разных сел и деревень, тяжко вздохнул. Начал вагон искать, в который посадил его товарищ Дунаев, а ночью все вагоны одинаковые, все вагоны заперты, словно амбары, насыпанные пшеницей. Заперлось, загородилось горе вшивое, никого не пускает.
Поторкался Мишка в один вагон, кто-то крикнул в маленькую щелочку:
- Чего тебе надо?
- Наши едут здесь.
- Шагай дальше! Ваши уехали, остались только наши...
Поторкался в другой вагон - не ответили.
Из третьего закричали:
- Чего людей беспокоишь?
- Не пускай всякий сброд!
Обошел Мишка два раза длинный растянутый поезд, поежился, поморгал глазами, сел.
- Черти безжалостные! С'ем я, что ли, ваши вагоны?
Пошел.
А итти некуда.
Стоят вагоны темные в три ряда. И ночь будешь ходить - не отворятся, и день будешь ходить - не отворятся, Везде ползают люди:
под вагонами,
за вагонами,
на станции,
за станцией.
А прижаться, а горе свое рассказать некому.
Лезет горе Мишкино из глаз опечаленных, но плакать Мишке нельзя: это он хорошо знает. Никто не услышит голос жалобный, никто не поднимет слезу упавшую.
Надо терпеть.
И отец покойный всегда говорил:
Слезами беде не поможешь.
Все равно Мишка должен доехать, если поехал. Теперь уж, наверно, немного осталось, а назад не вернешься... Попадется на дороге город большой, можно будет ножик с ремнем продать. Начал Мишка высчитывать, который день, как он из дому ушел, перепутал: если нынче среда, то десять дней, а если пятница двенадцать дней.
За станцией в ящике навозном рылся мальчишка, залезая головой по самые плечи. Остановился Мишка около него, поглядел с любопытством.
- Ты чего тут делаешь?
Не ответил мальчишка.
Взглянул равнодушно, опять залез по самые плечи. Вытащил мосол, сунул за пазуху. Подошел и Мишка к ящику с другой стороны, тоже стал торопливо рыться. Оба рылись молча, хватая друг друга за руки. Через минуту Мишка залез в ящик с ногами, мальчишка в озлобленьи дернул его за рукав.
- Я тебя звал сюда?
- Сам пришел!
Мишка в ящике казался маленьким - торчала одна голова. Хотел мальчишка или ударить его по высунутой голове, или картуз закинуть в сторону. В это время пробежала собака с огромной горбушкой в зубах. Увидал мальчишка в собачьих зубах, стремительно бросился за собакой, размахивая руками. Выскочил и Мишка из ящика.
- Кидай кирпичем!
Кирпича под руками не было.
Схватил Мишка обрубок рельсы, но поднять не мог.
Бежали двое голодных с двух сторон, а собака, подбрасывая задом, убегала за станцию в поле. Легко перескочила канаву за станционными огородами, остановилась на бугорке, держа в зубах украденную горбушку.
Остановились и ребята.
С темных сырых огородов бежали еще собаки.
- Укусят! - сказал Мишка.
Мальчишка мрачно ответил:
- На одну бы я пошел с хорошей палкой.
- Тебя как зовут?
- Трофим.
- Айда назад.
- Погоди, сейчас они драться будут.
- Зачем?
Трофим не ответил.
Стоял он в одной рубашке с разорванной грудью, босиком и без шапки. На плечах, вместо пиджака, висел обрывок рогожки, стянутый веревочкой под горлом, и маленький, неразговорчивый Трофим в таком наряде похож был на маленького смешного попа в коротенькой ризе.
Собаки обнюхались молча.
Потом зарычали, оскалились, налетели на ту, что держала горбушку в зубах, свились клубком, кувыркнулись, выпрямились, снова наскочили.
Долго смотрел Трофим на них молча, немигающими глазами, потом сказал глухим, загробным голосом:
- Хорошо с собачьими зубами быть.
Мишка на минуточку оробел, разглядывая Трофима. Кто он такой, в коротенькой поповской ризе?
Схватит Мишку по-собачьи за самое горло, повалит вот тут и отнимет пиджак с картузом. Теперь богатых везде убивают, а Мишка богаче Трофима.
От страха Мишкиного Трофим еще больше вырос, освещенный месяцем на пустынном мертвом поле, наполненном голодными, грызущимися собаками. Было собак не более пяти, а Мишке казалось - тысячи их с оскаленными ртами, и когда перегрызут друг друга, станут они людей на станции грызть...
Трофим неожиданно сказал:
- Ты боишься собак?
- А ты?
- Я ничего не боюсь.
- Который тебе год?
- Четырнадцатый.
Поглядел Мишка на Трофима с боку и тоже сказал, как будто ничего не боится:
- Ровесники мы с тобой: мне тоже четырнадцатый пошел.
- Врешь!
Чтобы сделать себя большим, Мишка чуть-чуть поднялся на носках.
- Скоро пятнадцатый пойдет. Я только ростом маленький, а годами старый. Два пуда поднимаю.
- Чего?
- Чего хочешь: гирю или мешок.
На станцию вернулись "дружными".
Узнал Мишка, что Трофим из Казанской губернии, был в четырех городах, ушел из дому шестой месяц, пробирается в Ташкент. Если доедет туда, назад не вернется. Очень плохо у них в Казанской губернии, жрать нечего, поэтому и отец у Трофима помер раньше времени - тридцати восьми лет от роду. Два раза на войне был - не умер, а с голоду повалился.
Мишка сказал:
- Теперь всем мужикам плохо. С нашего брата берут, нашему брату не дают...
- В партию надо переходить! - вздохнул Трофим.
- В какую?
- К большевикам.
- Разве примут?
- Кого примут, кого нет.
- Большевиков не хвалят, - сказал Мишка.
- Всякие есть большевики! - опять вздохнул Трофим.
На станции горел один фонарь.
Было поздно.
В голове у Мишки грудились невеселые мысли.
В вагонах,
под вагонами,
за вагонами люди не ворочались, не кричали, будто нарочно притаились, крепко стиснули зубы, зажали голодные рты.
В темной пугающей тишине, прорезанной одиноким фонарем, заунывно и горестно плакала баба с ребенком в два голоса. Один голос глухой, из наболевшего нутра, другой - отчаянными выкриками. То хлестнет, взовьется, то пиликает чуть слышно дребезжащей струной.
И сплетаются,
рвутся,
хрипят,
обгоняют друг друга два голоса,
как два ручья.
И течет по двум ручьям горе горькое, брошенное в широкую киргизскую степь, на маленькую станцию. Ни вперед, ни назад не продвинешь его.
Трофим сказал Мишке, показывая на бабу:
- Заехала из чужой стороны, выехать не может.
- Разве ты знаешь ее?
- Я всех знаю, четыре дня хожу по этой станции. С мужем ехала она, а муж у нее умер. Вон там и зарыли его...
В голову Мишки лезли невеселые мысли.
Сидели они с Трофимом рядом в тесном вокзальном проходе около самых дверей, рассказывали про свои деревни, которые теперь неизвестно в какой стороне остались. Мишка рассказывал вяло, слушал неохотно. Надоело думать ему об этом, надоело и повторять каждый день. Перед глазами зажмуренными
лентой развернутой
проходил Ташкент, город невиданный:
сытый,
хлебный,
улыбающийся.
Глядят оттуда буграми высокими:
черные куски,
белые куски,
пшеница багорная,
пшеница поливная.
А зерно не как у нас - крупное...
Перебивая Мишкины мысли, Трофим громко шепнул незасыпающим голосом:
- Ты сколько фунтов с'ешь?
- Где?
- В Ташкент когда приедем.
Подумал Мишка, поднимая отяжелевшие веки, тихо сказал:
- Много!
Долго плакала баба с ребенком.
Кашляли мужики в темноте.
Лаяли собаки за станцией.
Трофим с Мишкой подбадривали друг друга хорошими надеждами. Ехать уговорились вместе. Прислушиваясь к собачьему лаю, видел Мишка огромную степь без людей и жилья, а по этой степи тысячами бегут голодные собаки с оскаленными ртами, гонят большую лохматую собаку с горбушкой в зубах, вьются огромным клубком. Летит собачья шерсть под застывшим месяцем степью пустынной. Горят собачьи глаза, щелкают зубы... Перегрызли собаки друг друга, откуда-то новые явились, ринулись на станцию диким стадом, махнули через Мишкину голову, подмяли под себя. Приподняли, бросили, ухватились за пиджак с картузом. Вырвался Мишка в ужасе смертельном открыл глаза заснувшие, не поймет ничего. Крик, шум, ругань, визг, а Трофима рядом нет.