Вторым или, вернее — третьим «но» является то, что, пока бригада моется в бане, обслуга обязана — при контроле санитарной части — сделать уборку барака — подмести, вымыть, выбросить все лишнее. Эти выбрасывания лишнего производятся беспощадно. Но ведь каждая тряпка дорога в лагере, и немало энергии надо потратить, чтоб иметь запасные рукавицы, запасные портянки, не говоря уж о другом, менее портативном, о продуктах и говорить нечего. Все это исчезает бесследно и на законном основании, пока идет баня. С собой же на работу и потом в баню брать запасные вещи бесполезно — их быстро усмотрит зоркий и наметанный глаз блатарей. Любому вору хоть закурить да дадут за какие-либо рукавички или портянки.
Человеку свойственно быстро обрастать мелкими вещами, будь он нищий или какой-нибудь лауреат — все равно. При каждом переезде (вовсе не тюремного характера) у всякого обнаруживается столько мелких вещей, что диву даешься — откуда могло столько собраться. И вот эти вещи дарятся, продаются, выбрасываются, достигая с великим трудом того уровня в чемодане, который позволяет захлопнуть крышку. Обрастает так и арестант. Ведь он рабочий — ему надо иметь и иголку, и материал для заплат, и лишнюю старую миску, может быть. Все это выбрасывалось, и после каждой бани все вновь заводили «хозяйство», если не успевали заранее забить все это куда-нибудь глубоко в снег, чтобы вытащить через сутки.
Во времена Достоевского в бане давали одну шайку горячей воды (остальное покупалось фраерами). Норма эта сохранилась и по сей день. Деревянная шайка не очень горячей воды и жгучие, прилипающие к пальцам куски льда, наваленного в бочку, — неограниченно. Шайка одна, никакого второго ушата для того, чтобы развести воду, не дается. Стало быть, горячая вода остужается кусками льда, и это вся порция воды, которой должен вымыть арестант голову и тело. Летом вместо льда дается холодная вода, все-таки вода, а не лед.
Положим, арестант должен уметь вымыться любым количеством воды — от ложки до цистерны. Если воды — ложка, он промоет слипшиеся гнойные глаза и будет считать туалет законченным. Если цистерна — будет брызгать на соседей, менять воду каждую минуту и как-нибудь ухитрится употребить в положенное время свою порцию. На кружку, черпак или таз тоже существует свой расчет и негласная техническая инструкция.
Все это показывает остроумие в разрешении такого бытового вопроса, как банный. Но, конечно, не решает вопроса чистоты. Мечта о том, чтобы вымыться в бане, — неосуществимая мечта.
В самой бане, отличающейся все тем же гулом, дымом, криком и теснотой (кричат, как в бане, — это бытующее выражение), нет никакой лишней воды, да и покупать ее никто не может. Но там не хватает не только воды. Там не хватает тепла. Железные печи не всегда раскалены докрасна, и в бане (в огромном большинстве случаев) попросту холодно. Это ощущение усугубляется тысячей сквозняков из дверей, из щелей. Постройки положены, как и все деревянные строения, на мох, который быстро сохнет и крошится, открывая дырки наружу. Каждая баня — это риск простуды, и это все знают (в том числе, конечно, и врачи). После каждого банного дня увеличивается список освобожденных от работы по болезни, список действительных больных, и это всем врачам известно.
Запомним, что дрова для бани приносят накануне сами бригады на своих плечах, что опять-таки часа на два затягивает возвращение в барак и невольно настраивает против банных дней.
Но всего этого мало. Самым страшным является дезинфекционная камера, обязательная, по инструкции, при каждом мытье.
Нательное белье в лагере бывает «индивидуальное» и «общее». Это — казенные, официально принятые выражения наряду с такими словесными перлами, как «заклопленность», «завшивленность» и т. д. Белье «индивидуальное» — это белье поновей и получше, которое берегут для лагерной обслуги, десятников из заключенных и тому подобных привилегированых лиц. Белье не закреплено за кем-либо из этих арестантов особо, но оно стирается отдельно и более тщательно, чаще заменяется новым. Белье же «общее» есть общее белье. Его раздают тут же, в бане, после мытья, взамен грязного, собираемого и подсчитываемого, впрочем, отдельно и заранее. Ни о каких выборах по росту не может быть и речи. Чистое белье — чистая лотерея, и странно и до слез больно было мне видеть взрослых людей, плакавших от обиды при получении истлевшего чистого взамен крепкого грязного. Ничто не может человека заставить отойти от тех неприятностей, которые и составляют жизнь. Ни то ясное соображение, что ведь это всего на одну баню, что, в конце концов, пропала жизнь и что тут думать о паре нательного белья, что, наконец, крепкое белье он получил тоже случайно, а они спорят, плачут. Это, конечно, явление порядка тех же психических сдвигов в сторону от нормы, которые характерны почти для каждого поступка заключенного, та самая деменция, которую один врач-невропатолог называл универсальной болезнью.
Жизнь арестанта в своих душевных переживаниях сведена на такие позиции, что получение белья из темного окошечка, следующего в таинственную глубину банных помещений, — событие, стоящее нервов. Задолго до раздачи вымывшиеся толпой собираются к этому окошечку. Судят и рядят о том, какое белье выдавалось в прошлый раз, какое белье выдавали пять лет назад в Бамлаге, и как только открывается доска, закрывающая окошечко изнутри, — все бросаются к нему, толкая друг друга скользкими, грязными, вонючими телами.
Это белье не всегда выдают сухим. Слишком часто его выдают мокрым — не успевают просушить — дров не хватает. А надеть мокрое или сырое белье после бани вряд ли кому-либо приятно.
Проклятия сыплются на голову ко всему привыкших банщиков. Одевшие сырое белье начинают замерзать окончательно, но надо подождать дезинфекции носильного платья.
Что такое дезинфекционная камера? Это — вырытая яма, покрытая бревенчатой крышей и промазанная глиной изнутри, отапливаемая железной печью, топка которой выходит в сени. Туда навешиваются на палках бушлаты, телогрейки и брюки, дверь наглухо закрывается, и дезинфектор начинает «давать жар». Никаких термометров, никакой серы в мешочках, чтоб определить достигнутую температуру, там нет. Успех зависит или от случайности, или от добросовестности дезинфектора.
В лучшем случае хорошо нагреты только вещи, висящие близко к печи. Остальные, закрытые от жара первыми, только сыреют, а развешанные в дальнем углу и вынимают холодными. Камера эта никаких вшей не убивает. Это одна проформа и аппарат создания дополнительных мук для арестанта.
Это отлично знают и врачи, но не оставлять же лагерь без дезкамеры. И вот, после часа ожидания в большой «одевалке», начинают вытаскивать охапками вещи, совершенно одинаковые комплекты; их бросают на пол — отыскивать свое предлагают каждому самосильно. Парящие, намокшие от пара бушлаты, ватные телогрейки и ватные брюки арестант, ругаясь, напяливает на себя. Теперь ночью, отнимая у себя последний сон, он будет подсушивать телогрейку и брюки у печки в бараке.
Немудрено, что банный день никому не нравится.
1955
Грузовик остановился у переправы, и люди стали сгружаться, неловко и медленно перекидывая через борт «студебеккера» свои негнущиеся ноги. Левый берег реки был низменным, правый — скалистым, как и полагается им быть по теории академика Бэра. Мы сошли с дороги прямо на дно горной реки и сделали шагов двести по промытым сухим камням, гремящим под нашими ногами. Темная полоска воды, казавшаяся такой узкой с берега, оказалась широкой и быстрой мелкой горной рекой. Нас ждала лодка-плоскодонка, и перевозчик с шестом вместо весел перегонял лодку на ту сторону, нагрузив ее тремя пассажирами, и возвращался обратно один. Переправа длилась до самого вечера. На другом берегу мы долго карабкались по узкой каменистой тропке вверх, помогая друг другу, как альпинисты. Узкая тропка, едва заметная среди пожелтевшей поникшей травы, вела в ущелье, где в синеватой дали сходились вершины гор справа и слева, ручей в этом ущелье и назывался — ключ Алмазный.
Это была удивительная командировка — тот самый ключ Алмазный, куда мы так давно и тщетно стремились из золотых забоев и о котором все мы слышали столько невероятного. Говорили, что на этом ключе нет конвоиров, нет ни поверок, ни бесконечных перекличек, нет колючей проволоки, нет собак.
Мы привыкли к щелканью винтовочных затворов, заучили наизусть предупреждение конвоира: «Шаг влево, шаг вправо — считаю побегом — шагом арш!» — и мы шли, и кто-нибудь из шутников, а они есть всегда в любой, самой тяжелой обстановке, ибо ирония — это оружие безоружных, кто-нибудь из шутников повторял извечную лагерную остроту — «прыжок вверх считаю агитацией». Подсказывалась эта злая острота неслышно для конвоира. Она вносила ободрение, давала секундное, крошечное облегчение. Предупреждение мы получали четырежды в день: утром, когда шли на работу, днем, когда шли на обед и с обеда, и вечером — как напутствие перед возвращением в барак. И каждый раз после знакомой формулы кто-то подсказывал замечание насчет прыжка, и никому это не надоедало, никого не раздражало. Напротив — остроту эту мы готовы были слышать тысячу раз.