Где же маяк в этих скитаниях? Что влечет эту душу изгнанника идти и идти? Кто зовет его? И печальный Красинский ответил: «Солнца без блеска, грядущие боги в оковах, моря доныне еще не названные, вечно текущие к счастливым берегам». («Irydion», IV). И, как дальнее эхо, донеслось: «Еще твои прадеды пели, что месть есть услада богов» (ib., III).
И я понял, что две есть печали: одна – как крылья, другая – как камень. Я отбросил книги поэтов, и, вспомнив, что душа – крылатая, сказал себе: «Загляни теперь в свою душу».
3
Я взглянул в колодец души, и, ощутив бездонность, почувствовал безмерное одиночество. Передо мной прошло все то, чем я могу жить как я, как один, или вдвоем, или втроем.
Жить, наслаждаясь умно и утонченно. Независимо от времени – и временно выдвигаемых явлений. Независимо от стиснутых чудовищ, составляющих массу, людей, человечество. Не один ли я? Один вхожу я в мир, один из него выхожу – пусть и тут и там у меня есть провожатые – один я, один, один. Взглянуть на все так – сквозь призму, художник ведь я, любовник, любимый, поэт, познающий, всегда познающий, всегда созерцающий, в самой вспышке вулкана, кипящей вот тут в груди, сохраняющий светлую сферу видения, виденья. Бог цветов. Бог зеркальности. «Любви!» зазвучали струны. «Люби!» зарыдали свирели. И вдруг чей-то шопот и смех. Шопот насмешки. Моя побледневшая душа говорила с чьей-то бледною дрогнувшей душой. Вечный он говорил, и с ним вечная, его, она. Я был в морях ночей.
«Прощай, мой милый». «Милая, прощай».
Замкнулись двери. Два ключа пропели.
Дверь шепчет двери: «Что же, кончен Май?»
«– Как Май? Уж дни октябрьские приспели».
Стук, стук. – «Кто там?» «Я, это я, Мечта. Открой».
– Стук, стук. «Открой. Луна так светит».
Молчание. Недвижность. Темнота.
На зов души как пустота ответит!
«Прощай, мой милый! Милый! Ха! Ну, ну,
Еще в ней остроумия довольно».
«– Он милой назвал? Вспомнил он весну?
Пойти к нему? Как бьется сердце больно!»
Стук, стук. – «Кто там?» – Молчание. Темно.
Стук, стук. – «Опять! Закрыты плохо ставни». –
В морях ночей недостижимо дно,
Нет в мире власти – миг вернуть недавний.
Из тонких ли нитей, из этих ли нитей, которые режут так больно, сплету я цветные узоры забав, скручу воздушную лестницу? Оборвешься. Тонки они слишком, тонки и удав-ны. И красивы узоры паутины под Солнцем, красивы они под Луной, хотя бы осенней. Но под дождем? Но в душной комнате? Но в тесной комнате, где пыльно, слишком пыльно? Злой смех возник в душе моей. На подобном пиршестве – быть не хочу. Бокал любви, лети. Как тонко звенит хрусталь, когда его разбиваешь!
Я бросил весело бокал.
Ребенок звонко хохотал.
Спросил его: – Чего он так?
Сквозь смех он молвил мне: – Чудак.
Бокал любви разбил, но вновь
Захочешь пить, любить Любовь. –
И в тот же миг – о, как мне быть? –
Я захотел любить и пить.
Куски я с полу подобрал.
Из них составил вновь бокал.
Но, весь израненный, я вновь
Не сладость пил, а только кровь.
И, захотев любить одну любовь, я увидел себя бледным, с закрытыми глазами, с слишком красными губами. Такие бывают вампиры, подумал я, и сам самому себе стал нестерпимо тягостен.
Полюбить своего ребенка, подумал я с нежностью. И мне стало легко. Видеть изменения милого лика, ребенка, который, как облачко, меняется каждый миг, участвовать в его изменениях. И вдруг с ясностью я увидел, как детское лицо превратилось в холодное что-то и каменно-враждебное. Я увидел, как ребенок, который был мой и которого я целовал, небрежно вскочил и убежал к цветам, в сад, где мотыльки, в сад, к красным цветам. И я был один. Я увидел, как ребенок мгновенно превратился в стройного юношу, зажигательно-смелого и безрассудного. Юноша досадливо что-то крикнул мне, уходя. Я был у окна, а он на воле. Он ушел, веселый, к юным. Там был смех и безумные речи. Были выстрелы, кровь была, но юные лица были счастливы, и ни один не жалел о семье своей. И я чувствовал, как в глубине, здесь в груди, что-то больно порвалось. И я был один. Я увидел, как ребенок, все один и тот же, принимал бесконечные лики. Но все они уходили от меня. Я слышал страшные слова: «Ты мертвый. Без жизни». И ни один не хотел быть со мной. Я увидел, как ребенок превратился в старика. Старик был сух, был труслив, и расчетлив. Он страшно походил на ребенка к с ребяческой безжалостностью тупо бормотал: «Не научил меня, не научил быть безрассудным, всю жизнь я рассчитывал, жизнь и просчитал. Ты виноват, ты во всем виноват». И в злых глазах уже была смерть, а старческие губы вдруг закраснелись и залепетали проклятия. И я был один. А под окном взростали красные цветы. Из тьмы, из отчаянья, из осенней грязи, из зимних холодов.
Полюбить Искусство. Безумный, или не знаешь, ведь холодный мрамор любит горячую руку ваятеля. Он любит расчет и сознательность высших числ, управляющих судьбами Мира, а не скудную низость расчета тех чисел, в которых считания малого дня. Мрамор тебя изуродует, если ты изменник пред собой. Краски твои заржавеют, если нет в твоем сердце горячих капель. Ты можешь любить Искусство, если даже ты будешь позорным. Но Искусство все видит. Оно не полюбит тебя. В горле твоем будет вкус желчи, и ты будешь напрасно жаждать.
Быть в минувших мирах? Но минувшее было текущим мгновеньем, горящим, кипящим, зовущим, вбирающим. Потому-то оно так пленительно в самой застылости лавы. Правдивость мгновенья есть достоверность Вечности. Если ты хочешь быть живым, будь с кипящею лавой, с кровавою лавой, с подземным красным расцветом Земли, который рвется наружу.
Я был один. В окно глядела ночь. О чем бы не начинал я думать, все кончалось красными цветами. Где-то далеко светился пожар. Уж скоро ночь кончится, подумал я. Скоро – заря. И душа бессильно заплакала:
Зоря-Зоряница,
Красная Девица,
Красная Девица, полуночница.
Красные губы,
Белые зубы,
Светлые кудри, светлоочница.
Все ли вы, Зори,
В красном уборе,
С кровавыми лентами, рдяными?
Вечно ли крови,
Встари и внови,
Розами быть над туманами?
Зоря-Зоряница,
Красная Девица,
Будь ты моею защитою,
От вражией силы,
До временной могилы,
И от жизни тоскою повитою.
По какому наитью,
Рудожелтою нитью,
Ты иглой золотою, проворною,
Вышиваешь со славой,
Пеленою кровавой,
Свой узор над трясиною черною?
Чудо-Девица,
Зоря-Зоряница,
Зоря-Зоряница прекрасная,
Хочется ласки,
Мягкости в краске,
Будет уж, искрилась красная.
Нить, оборвись,
Кровь, запекись,
Будет нам, уж будет этой алости.
Или ты, Зоря,
Каждый день горя,
Так и не узнаешь нежной жалости?
4
Я заснул глубоким сном. Ночь была темна. Я как бы перестал существовать. Перевоплотился в свои сновиденья. Был со многими. Был многими.
Мне снилась безмерная страна, до боли дорогая мне. Месяц светил, и вся она точно была окутана саваном. Страна векового безмолвия. Великий океан схороненных надежд.
В этой стране скрывался в далеком лесу Великан, который, чтоб мучить других, лишил себя сердца, и спрятал его, как кровавый комок, в неведомом месте. Живя без сердца, он мог пробивать чужие сердца, исторгать из них кровь, не испытывая ни колебания ни сожаления. Живя без сердца, он был безобразным и все разрастался чудовищной мерзостной тушей, но не видал своего безобразия. И минутами, сонной мысли казалось, что, если так долго еще он будет расти, пробивая сердца, он упрется ногами в один океан, он упрется головою в другой, и шуточным станет самое Небо.
По воле того Великана бесчинствовали, в печальной безмерной стране, безликие призраки, принимавшие в разных местах, для собственных целей, различные образы, и одевались они в различность всяких одежд. Все они были палачи и душители, но в одном месте казалось, что это – военные, в другом, что это – священники, в третьем – купцы, и много еще бессмысленно-лживых, кощунственно-подло-обманных было одежд. Призраки всюду вели свои хороводы. Разгульный шабаш возникал. Тени расцеплялись, снова сцеплялись, как летучие мыши, отвратными гроздьями висящие в углах старых домов. Тени даже как будто говорили. Обещались, уверяли, убеждали, уговаривали. Потом хватали волчьими зубами, разрывали в куски человеческое мясо, и, напившись крови, прекращали течение призрачных снов, садились рядком, как совы на овине садились рядком, и душе, возмущенной уродливостью кошмара, было ясно видно, что различные одежды дьявольского маскарада не обнимают никаких точных тел – лишь раздуты маревом, отдельны от всего человеческого, пусты, пусты – только где-то тут и там шатко проходят безликие призраки, как будто что-то подслушивают – не живет ли Земля, не живые ли люди живое что говорят – шарахнутся в быстром испуге – задвижется пугало одежд – и снова и снова.