и битлов, Черчилля и Элвиса Пресли, Кеннеди, Кассиуса Клея и Мэрилин Монро. Томасу хотелось понять, знают ли самые юные посетители, кем были эти последние и когда сошли со сцены, уступив место другим. “Живые с каждым годом все быстрее забывают минувшее, – говорил он себе, – с каждым годом все острее чувствуют нетерпение, а также презрение и обиду на все то, что посмело существовать раньше, посмело их не дождаться и о чем они знают лишь понаслышке или по легендам, которые раздражают уже тем, что при их зарождении они не присутствовали, и которые в силу этого должны быть стерты. Живые с каждым годом чувствуют себя все вольготнее в своей роли варваров, оккупантов и узурпаторов: «Как посмел мир находить в себе хоть что-то достойное внимания и уважения до нашего рождения, ведь только с нас все и начинается, а остальное – старье, никому не нужный хлам, который пора растоптать и отправить на свалку». А ведь я тоже часть этого старья и хлама, – говорил себе Том, – я жив, и я мертв, почти для всех я покойник, недостойный воспоминаний, даже для тех, кто меня любил, даже для тех, кто меня ненавидел”.
Находясь там, в очереди или внутри музея, среди тех, кто только вступает в жизнь, среди безусловно живых, решивших поглазеть на прежних знаменитостей или своих нынешних идолов, неподвижных и целиком им принадлежащих, которых так легко сфотографировать и даже потрогать, несмотря на запрет, Том чувствовал себя менее одиноким, менее призрачным и не настолько отодвинутым в прошлое. Правда, эти приукрашенные восковые фигуры были очевиднее и заметнее, чем он, Томас, хотя он, в отличие от них, умел и ходить, и говорить, и видеть. Всегда чужой среди оживленных групп, он незаметно присоединялся к их шумным восторгам, невольно кого-то толкал, и его толкали, ловил возгласы тех, кто узнавал любимого певца или футболиста, и даже решался сказать что-то пустое стоявшему рядом зрителю или зрительнице: “Тут он не очень на себя похож, правда?” или “Насколько я понимаю, они позволяли снять с себя точные мерки, а я-то думал, что Мик Джаггер был выше ростом и не такой тощий, вам так не казалось? Небось с возрастом он просто немного усох. Вот в чем дело”. На что одна многомудрая женщина ответила ему: “А вы уверены, что Кромвель и Генрих Восьмой могли разрешить снять с себя мерки?”
Как-то утром, зайдя в музей, в одном из самых переполненных залов он обратил внимание на девочку и мальчика, особенно на девочку. Ей было лет одиннадцать, ему на пару лет меньше, но родство их не вызывало сомнений, настолько они были похожи. Дети бегали туда-сюда, из зала в зал, потом возвращались обратно, потом опять куда-то неслись; они были слишком возбуждены от обилия впечатлений, дергали друг друга и кричали: “Смотри, Дерек, смотри, кто здесь”, или: “Смотри, Клэр, а тут еще и Джеймс Бонд есть”; фигур было так много, что они не успевали ни одну как следует рассмотреть, их отвлекали все новые и новые открытия. Дети часто ведут себя в этом музее именно так, когда-то давно он и был задуман для них и для подростков, то есть, по сути, для инфантильных толп со всего мира, которых становится все больше и больше.
Внимание Тома приковали к себе лица брата и сестры, их черты. У него появилось в высшей степени странное чувство, будто он видит их не в первый раз, особенно девочку, наверняка не в первый раз. Но кто они такие? Где он мог с ними встречаться? Его бросило в дрожь, как бывает при безусловном узнавании, – и это скорее напоминало вспышку молнии, удар тока, но потом он ощутил тревогу и досаду, не умея отыскать нужную ячейку у себя в памяти, как бывает, когда в фильме или телесериале появляется актер или актриса второго плана, несомненно знакомые нам, но мы никак не можем припомнить, в какой другой роли их уже видели. И чем больше мы напрягаем память, тем упорнее бежит от нас нужный образ – или сливается с каким-то другим, и мы теряем всякий интерес к сюжету, потому что голова занята исключительно поиском отгадки. В самое первое мгновение Том даже решил – хотя это было полным абсурдом, – что встретил тут своих собственных детей, Гильермо и Элису, но столь безумная мысль объяснялась лишь его полной растерянностью. Они, конечно, могли приехать в Лондон, однако были, разумеется, старше, к тому же Гильермо был старше Элисы, а не наоборот, они не могли так хорошо говорить по-английски, да и звали их иначе. Тогда кто же они такие, эти Дерек и Клэр? Из каких закоулков памяти всплыли похожие лица? Почему ему так знакомы черты этой привлекательной девочки? А она скоро станет очень привлекательной. Том быстро перебирал в уме детей, с которыми его хотя бы на короткое время сводила судьба во время частых странствий: он ведь бывал в разных местах, имел дело с разными людьми, иногда оказывался в постели с женщиной, имевшей ребенка, или с девушкой, имевшей маленьких братьев и сестер, но опять же по возрасту все они никак не подходили. Последние годы он провел в провинциальном городе, не покидая его даже на время каникул; и там перед его глазами проходило много учеников и учениц, но именно потому, что он видел их часто и близко, большинство лиц накрепко засело у него в памяти, остальные помнились более расплывчато, однако ни одно никогда не вызывало у него такой тревоги, смешанной с очарованием, какую вызывают некоторые картины – скорее портреты, – от которых ты почему-то долго не можешь оторвать глаз: тебе кажется, что ты только что видел этих людей, ты отходишь, но потом что-то заставляет тебя вернуться и опять вглядываться в них, какая-то сила мешает расстаться с ними, и ты возвращаешься два, три, а то и четыре раза. Он понял, что просто не может отвести взгляда от Клэр и его взгляд становится испанским (в Англии обычно ни на кого не смотрят так пристально, особенно на девочек предподросткового возраста, и особенно не должен так смотреть на них взрослый мужчина). Но именно к похожему лицу в какой-то другой период своей жизни Том, вне всякого сомнения, был неравнодушен. Его как магнитом тянуло к брату с сестрой, и он переходил за ними из зала в зал, стараясь не потерять в толпе. При этом любая его догадка выглядела нелепой: Клэр, разумеется, родилась, когда ему самому уже перевалило за тридцать, как