– Да, и притом, – говорит, – вы рассудите: двое ведь все-таки более значит, чем один. Зовут одного, а мы приедем двое, – это им не убыток, а прибыль.
Бенни поднялся на хитрость и пустился доказывать Ничипоренке, что при революциях прежде всего должна соблюдаться точность в исполнении распоряжений, что если Бенни одного требуют назад, так он один и должен ехать; а если его, Ничипоренко, назад не требуют, то значит высшая революционная власть находит нужным, чтобы он, Ничипоренко, ехал вперед, и он так уж и должен ехать вперед.
Такая речь крайне удивила Ничипоренко, вовсе не допускавшего мысли, чтобы и в революциях нужна была какая-нибудь субординация. Ничипоренко, растерявшись несколько от этой неслыханной новости, сказал Бенни, что он не понимает, зачем нужна в революциях субординация. Что это значит опять зависимость и что, «по его мнению, требовать от предпринимателя слепого послушания, это значит вводить в предприятие бюрократию».
Бенни поговорил с ним о разнице между субординациею и бюрократиею и увидал, что политический друг его и этой разницы не понимает и что с ним гораздо удобнее шутить, чем сердиться на него или убеждать его. Он ему рассказывал, что в революциях даже и расстреливают, и вешают. Ничипоренко удивился. Революционер, бросивший берега Албиона для того, чтобы быть исполнителем русской революции, теперь сам уже смеялся над тем человеком, которого в Петербурге считали способнейшим деятелем и мечтали послать в Лондон для самоважнейших (как впоследствии оказалось, самых пустых) негоциации с Герценом. Теперь Бенни просто подтрунивал над этим важным человеком и подстрекал его тем, что «важные дела», для которых его, Бенни, вызывают назад, он не может назвать, потому что это запрещено ему его «Старшим».
– Ну вот, и «Старшим»! Да это, может быть, черт знает, кто, этот «Старший»?
– Это все равно: старшего надо слушаться.
– Как же вам, стало быть, если и палку поставят старшим, вы и палку будете слушаться?
– И палку буду слушаться. Без этого ничего не идет.
– Фу, чертовщина какая!
Ничипоренко задумался: а может быть, и точно в революциях нужна субординация? Может быть, и в самом деле у всамдельных революционеров это так? Желание быть всамдельным революционером диктовало Ничипоренке суровую мысль, что он должен послушаться Бенни и ехать далее; но, с другой стороны, вспомнив, что ведь собственно ни он и никто из русских революционеров еще никакого своего революционного начальства не имеет, он находил, что ему некому и повиноваться: Герцен далеко, а здесь, в России, все равны и старшего никого нет.
– Нет, как вы хотите, а я не останусь, – отвечал Ничипоренко с самым решительным видом.
Удовольствие возить «герценовского эмиссара» и ездить с предприятием было так сильно в эти минуты в Ничипоренке, что он не слушал никаких доводов и стоял на том, что, несмотря ни на субординацию и ни на какие революционные законы, он все-таки едет назад; Бенни решительно потерял надежду отвязаться от своего спутника: он указывал ему и на близость его родины от Орла и советовал проехаться туда и навестить сестер, но ничего не помогало. Ничипоренко твердил: «Что сестры! теперь не до родства, а вы без меня бог знает чего напутаете», – и он ни на пядь не отставал от Бенни.
Тогда Артур Бенни просто бежал от Ничипоренко из гостиницы. Он вышел из комнаты «по надобности царя Саула» и на Волховской улице, в Орле, заложил у часовщика Керна свои карманные часы и с вырученными за них восемнадцатью рублями бросился в отделение почтовых карет. Здесь он думал осведомиться, сколько порожних мест есть в экипаже, который поедет вечером в Москву. Харьковский экипаж, идущий в Москву, случайно был в это время у подъезда, но в нем не было ни одного места… Зато можно было купить кондукторское место у кондуктора. Бенни тотчас же воспользовался этим случаем: он купил себе это место и, тщательно задернувшись в нем занавесками, уехал, послав, впрочем, Ничипоренке со сторожем почтовой станции записку, что он воспользовался единственным местом в почтовом экипаже и уехал в Москву. Теперь Ничипоренко волею-неволею должен был остаться в Орле, а Бенни прикатил в Москву. Но Ничипоренко еще перехитрил Бенни и доказал, что не одни пауки взлетают под облака на птичьих хвостах.
Бенни приехал в Москву очень рано и в семь часов утра был уже у одного из своих московских знакомых, знавшего все комические побегушки предпринимателей друг за другом. Хозяин и гость, не будя никого семейных, сели вдвоем за ранний чай, и Бенни с веселым смехом начал рассказывать историю своего бегства от Ничипоренки; но не успел хозяин с гостем поговорить и четверти часа, как один из них, взглянув на улицу в окно, увидал у самого стекла перекошенное и дергающееся лицо Ничипоренки. Он стоял как привидение, появление которого в самом деле решительно невозможно было объяснить ничем, если бы он не объяснил его через минуту сам. Ничипоренко рассказал, что он нашел на станции в Орле очень доброго офицера, едущего в Москву «по казенной надобности», упросил того взять его с собою и догнал Бенни на перекладной. Спасения от него не было нигде, а ехать опять с ним же вместе назад, в Петербург, значило – опять попасть в кружок тех же самых людей, о которых Бенни в это время уже не мог без раздражения вспомнить и с которыми потом никогда не сходился во всю свою жизнь в России.
Настигнутый Бенни сообщил Ничипоренке, что он должен ожидать кого-то в Москве в течение неопределенного времени. Ничипоренко и здесь не отстал: «И я буду ждать с вами», – сказал он, и опять жил с Бенни с неделю в гостинице Шевалдышева. Бенни бывал у той писательницы, которая не переносила присутствия Ничипоренки, и у некоторых других московских литературных людей, и у двух тамошних редакторов Каткова и Аксакова. Катков с ним беседовал долго, выспрашивал много и попросил оставить какой-то проект; Бенни оставил, Катков через час прислал проект в запечатанном конверте без адреса и без малейшего слова приписки. Бенни обиделся страшно. Аксаков принял Бенни очень холодно и проекта читать не стал, сказав: «это дело катковское», но посоветовал Бенни «прежде узнать русский народ» и затем откровенно уклонился от продолжения с ним знакомства. Ничипоренко во все это время или сидел в своем номере, или гостевал у брата известного Василия Кельсиева, студента Ивана Кельсиева, необыкновенно доброго и чистого сердцем юноши, более известного в московских студенческих кружках под именем доброго Вани. Он тоже потом, быв арестован по обвинению в каком-то политическом преступлении, бежал из-под стражи и, пробравшись за границу, вскоре умер там от чахотки. Жизнь Ничипоренки в Москве была невыносимая, вялая и скучная, но он, кажется, решился терпеть все до конца и уезжать из Москвы не собирался. «Искра» и «Экономический указатель» корреспонденции его опять не печатали и денег ему не высылали, и он жил займами, перебиваясь с гроша на грош. Неизвестно, когда бы и чем бы кончилась эта игра, если бы, к счастию Бенни, у них не подорвались и последние их средства. Предпринимателям решительно и буквально стало нечего есть. Бенни, которого принимали кое-где, мог еще найти себе радушно предложенный обед и даже приют, но Ничипоренке ровно некуда было ни приютиться, ни попасть на хлебы; комната «Вани Кельсиева» была вся с птичью клетку, а обеда у него часто недоставало и у самого. Он, по его шутливому замечанию, «закуривал голод» вонючим кнастером из своей коротенькой трубочки, с которою никогда не расставался ни дома, ни в гостях. Тогда только, в этих непреоборимых обстоятельствах, Ничипоренко, спасая себя от холода и голода, решился ехать в Петербург. Уезжая из Москвы, он, впрочем, успокоивал Бенни, что едет ненадолго, что он там только пораздобудется деньжонками и на днях же вернется снова к Бенни для продолжения предприятия. Наивный Ничипоренко вовсе и не замечал, что его выпроваживали, и уезжал с полным упованием, что он во все это время делал какое-то предприятие, которое остановилось только за случившимся недостатком в деньгах, но разыщет он в Петербурге деньжонок, и ему надо будет вернуться, и предприятие опять пойдет далее. Напуганный Бенни опасался, что Ничипоренко действительно, того и гляди, снова явится в Москве, но его успокоивали, что этого не может случиться, потому что на это нужны деньги, а на деньги в Петербурге не тароваты.
Выпроводив Ничипоренко в Петербург, Бенни остался в Москве тоже без гроша. В это время он воспользовался моим гостеприимством и, живучи у меня, в доме Волоцкой, с моею помощию привел свою небольшую компиляцию о «Мормонах» в такое состояние, что она могла быть напечатана в «Русской речи». Это и была первая и единственная статья, напечатанная Бенни в газете Евгении Тур, постоянным сотрудником которой Бенни никогда не был и назван таковым в некрологе «Иллюстрированной газеты» г-на Зотова совершенно неосновательно. Бенни в это время просто жил у меня в Москве, по совершенному недостатку средств к выезду, и от нечего делать приглядывался к московской жизни и нравам и был принят в дома некоторых московских литераторов и ученых. Русская литература в то время Бенни нимало не интересовала, а его революционные идеи в Москве не встречали никакой поддержки. Одни из москвичей, которым он высказывал свои планы, только отрезвляли его от революционного опьянения, в котором он явился в Россию, а другие, слушая, как он хлопочет о России, просто пожимали в недоумении плечами, дескать: «что он Гекубе и что ему Гекуба?» и отходили от него в сторону. Как Петербург представил ему совсем не то, что ожидал он встретить в нем по своим лондонским соображениям, так и в Москве он опять нашел совсем не то, что ему рассказывали: он видел все лениво, рыхло, ничего не ворохнешь, – ничего не сдвинешь. Где этот раскол, про который он наслышался в Лондоне всяких чудес от Бакунина и Василия Кельсиева? Раскол не хочет и взглянуть на того, кто ищет его ради других целей, а не ради раскола. Где эта партия vieux bojards moskowites?[5] Сидит она на семи дубах, в осьмой упирается, и дела ей нет до того, что затевает лондонский «немчик». Бенни еще раз убедился, что в России в то время решительно не было никакой организованной революции; что в Петербурге тогда только выдумывали революцию и занимались ею, так сказать, для шику, да и то занимались люди, вовсе не имеющие ни малейших понятий о том, как делаются революции. В отрезвляющем, консервативном покое равнодушной к питерским затеям Москвы Бенни теперь задавал себе вопрос: зачем он сюда приехал? что такое значит здесь он, фактически русский подданный и документально «натурализованный английский субъект», человек нерусский ни по крови, ни по привычкам и космополит по убеждениям? Не мудрено, что в это время Бенни и сам себя вопросил: что он Гекубе и что ему Гекуба? Молодой, даже совсем юный, Бенни стал понимать, что он сделал большой промах, что положение его просто глупо и что его и лондонские его друзья и петербургские нарядили в какие-то политические шуты и выпихнули его паясничать с убогеньким простачком, который вертится перед ним и ляскает, как холщовая коза перед пляшущим на ярмарке медведем. Увидать себя такою игрушкою не радостно и не легко; а тут еще с тою известностию, которую он так быстро приобрел как «герценовский эмиссар», нет возможности скрыться бесследно, нет и средств жить. А между тем все бежит, все корпит, все точит, все гоношит деньгу, все кричит: «некогда, некогда», словно напоминают сибиряка, забывшего на ярмарке обо всех революциях и повторявшего одно некогда. Всем некогда, и все едят зато свой хлеб, а у него, у самого предприимчивого из предпринимателей, времени бездна и ни гроша заработка, который был бы так легок при его относительно очень хорошем образовании. Куда деть свое праздное время? на что употребить его, чтобы без стыда смотреть, как все вокруг трудится и работает? Как избавить себя от неприятности садиться за чужой стол?.. «Изучать народ», живучи под чужим кровом и на чужом хлебе, для совестливого Бенни было несносно. Прежде всего теперь нужно было позаботиться о своем собственном существовании, о своем насущном хлебе. В Москве Бенни решительно не мог ничего добыть и собрался в Петербург, где надеялся найти переводную работу и жить, пока осмотрится и успеет списаться с Англиею. В это время он имел положительное намерение уехать в Англию, но, по недостатку характера, не устоял на этом и передумал.