Впрочем, это только "парти", на которые собираются люди малознакомые или незнакомые вовсе, иногда как раз с целью познакомиться. Во всех остальных ситуациях советского человека поражает именно непринужденность здешних людей. Не только в общении, одежде, поведении, но даже в походке или жестах. Словом, именно то неуловимое, что позволяет распознавать иностранца на улицах Москвы. Откуда это у них берется только? И вдруг, словно осеняет - ба! да ведь это же и есть свобода. У них, этих чертовых иностранцев, никогда даже и ощущения такого не было, будто кто-то незримый постоянно стоит за спиной, будто пристальный глаз государства следит за каждым их движением. Им даже в голову не приходит, что кто-то вдруг может подойти и спросить грозно: - А вы, собственно говоря, что тут делаете?
На самом деле с нами это тоже не каждый день случается, но ведь мы постоянно ждем этого, а коль случится, отнюдь не удивимся. Бессознательно, что бы он ни делал, даже самое безобидное, подготовляет советский человек какие-то бесконечные оправдания, объяснения, доказательства в своем непрерывном внутреннем споре с вездесущим, мистическим "они". Врасплох советского человека не застанешь, даже если кто-то красномордый и самоуверенный вдруг схватит его за шиворот, закрутит руку за спину и поволочет... известно куда. Тут наш советский человек одновременно изобразит всем своим существом полную покорность и несколько преувеличенное удивление, которые у нас всегда наготове вместе с этими самыми объяснениями:
- Да в чем дело... да я же вот просто так здесь шел... я просто в магазин шел... вот и авоська у меня в кармане, можете проверить... эй, да погоди же, руку-то отпусти... руууу...ку! зачем крутить, я сам пойду... При том при всем в голове своей он уже перебирает возможные причины, и как они всплыть могли, и что теперь делать. Кого у нас "взять" не за что? Разве младенцев новорожденных.
Да, это самое они. У нас ведь не скажут - "правительство", скажут "они", "власть". Здесь же нет и понятия такого, и даже слова, означающего всеобъемлющую власть государства. Есть парламент, есть правительство, муниципальные власти, университетские власти, власть прессы, профсоюзов, полиции, таможни - чертова прорва властей, большей частью занятых междоусобной борьбой. В целом для публики их существование безразлично, а присутствие не чувствуется; они не являются фактором повседневной жизни. Самое главное - у них не нужно спрашивать разрешение в каждом случае. Принцип власти здесь скорее ограничительный, чем разрешительный.
Соответственно, прежде чем что-то сделать, никто себе даже вопроса не задаст: а можно ли? Столкнувшись же с препятствием любого порядка, не скажет человек, как у нас: вот ведь чертова власть какая, ничего сделать не дают. Разве что коммунистическая демагогия вовсю лает "власть".
В теории кто не знает, что здесь свобода? Кто не слышал о парламентах, партиях и независимой прессе? Более или менее каждый человек наслышан об этом и даже склонен преувеличивать степень политической свободы на Западе. Поражает совсем другое - какие-то неожиданные детали, вполне, казалось бы, естественные в здешнем окружении теоретически, однако психологически труднопримиримые с нашими привычными представлениями. Как-то в Лондоне я шел вечером, занятый своими заботами, и, проходя мимо массивного здания церковного типа, рассеянно взглянул на табличку. Вполне обыденная табличка с надписью "Свидетели Иеговы" и что-то там еще, чего я даже и прочесть не смог из-за поразившего меня крайнего удивления, почти испуга. "Как, подумал я, - это те самые "иеговисты", "сектанты-изуверы", которыми у нас власти детей пугают, - самая подпольная, самая секретная из всех "сект" в СССР?" Живых иеговистов только и увидишь, что в тюрьмах, но даже и там они - в подполье. Легенды ходят по лагерям об их почти невероятной организованности, чудесах конспирации и изобретательности. Очевидцы рассказывают, что даже в самой режимной тюрьме, в карцере, под семью замками, они регулярно получают свой журнал "Башня Стражи", издающийся в Бруклине, причем чуть ли не свеженький, последний выпуск. У властей они вызывают почти мистический ужас, граничащий с суеверием, отчего, конечно, любой обнаруженный иеговист автоматически попадает в тюрьму на длительный срок. И вот вдруг - здание, табличка. Выходит, всякий может запросто заскочить к ним на чашку чая?
Быть может, параллель моя неудачна, но, чтобы дать хоть какое-то представление об охватившем меня чувстве, вообразите на минутку, что вы вдруг увидели здание с вывеской "Коза Ностра Лимитед. Штаб-квартира мафии". Ведь иеговистов и преследуют у нас почти как мафию, и таинственность их окружает почти такая же.
Парадоксально, но факт: сознание свободы наступает не при виде демонстраций, забастовок, парламентских дебатов и множества газет, а от столкновения с мелочами, которых западный человек не замечает вовсе. Так же, как меня в Цюрихе поразила "вежливость" автомобилей или потом поражала постоянная веселая пестрота улиц, обилие музыкантов, играющих на каждом углу не столько для заработка, сколько для собственной забавы, - каждого поражает что-то свое, вполне неожиданное. Например, фотокопировальные машины на каждом вокзале или в каждом почтовом отделении. Монетку опустил и получай копию. Никто не проверяет, что ты там копируешь, никто не подсматривает, чтобы властям донести. Для нас - невероятно. Можно себе представить, как расплодился бы самиздат, если б такое было у нас возможно.
Трудно передать это ощущение, вдруг пронзающее тебя насквозь, не то боль, не то испуг:
- Бог мой, ведь это и есть свобода. То есть - я на свободе...
И, точно завороженный, стоит человек перед какой-нибудь копировальной машиной или светлым табло в аэропорту: "Рим, Вена, Франкфурт... Нью-Йорк, Копенгаген..." Невероятно...
Я люблю наблюдать за людьми, за их походкой, жестами, манерой общения, выражением лиц. Эти детали говорят мне больше, чем все слова, которые они могут сказать сами. Слова безличны, бессмысленны, стерлись от употребления. Да и вообще их назначение - скорее сбить с толку, скрыть человека точно в облаке тумана. Это все средства обороны. Недаром люди так боятся молчать друг с другом и все говорят, говорят, говорят... Баррикады слов. Разглядывая же разноголосую толпу где-нибудь в большом международном аэропорту, я неизменно вновь переживаю эту острую боль свободы. Боже ты мой, какие же они все здесь молодые или, точнее, моложавые, не взрослеющие, точно вечнозеленые растения тропиков, не ведающие корявого уродства жестокой зимы. Сколько же в них наивной энергии и доверчивой тяги к солнцу! Даже старички какие-то румяные и энергичные... Когда приходит смерть, они, наверно, ужасно удивляются, да так и умирают изумленно, А дети? Пожалуй, они здесь воспитанней, сдержанней, не такие назойливые, не пристают беспрестанно к взрослым, а взрослые не одергивают их поминутно. У них нет этого зуда, нетерпения, стремления постоянно быть в центре внимания, а у родителей - привычки постоянно их воспитывать, поправлять, понукать и грозить наказанием. Они гораздо больше предоставлены самим себе, благо им есть чем заняться. Такого обилия и разнообразия игрушек, развлечений, забав я в жизни своей не видел. Что у нас было в детстве? Игра в войну, каток, драки. Здесь же в одном Диснейлэнде можно полжизни провести. Глядя теперь на все эти электронные автоматы и завороженных ими детей, я вдруг чувствую себя навсегда ограбленным. По сравнению с этими пацанами у нас просто не было детства. Но в результате здесь взрослеют гораздо позже, а голубоглазая, румяная наивность практически так и не исчезает до смерти. Особенно у американцев. Быть может, это закон природы: человеку должно быть трудно, чтобы он полностью развился? Быть может, наоборот, наивность и есть нормальное состояние человека, а горький опыт лишь растлевает душу, делая нас циничными старичками с ранних лет?
Как-то осенью 70-го года ко мне в дверь постучались два паренька лет по 9-10.
- Мы собираем деньги на книжки для вьетнамских детей, - бойко и заученно отрапортовал один, глядя мне прямо в глаза ясным, чистым взором. И, увидев мое колебание, повторил с легкой ноткой укоризны в голосе: Детям... на книжки...
Что мне было сказать? Не мог же я объяснять десятилетним детям всю сложность советской авантюры в Юго-Восточной Азии или хотя бы тот простой факт, что деньги их пойдут отнюдь не детям и отнюдь не на книжки. С другой стороны, я чувствовал, что физически не могу просто молча дать денег и отвязаться, зная, куда эти деньги идут. Пусть даже десять копеек - дело ведь не в сумме. Пуля стоит недорого.
По счастью, сидевший у меня приятель, видя мои затруднения, выпроводил детей под каким-то предлогом. Сам бы я так ни на что и не решился - скорее всего просто отказал бы, не вступая в объяснения. Эпизод этот надолго застрял в моей памяти, особенно это его укоризненное: "Детям... на книжки..." Я злился на себя за нерешительность, за это свое смущение и в душе проклинал советские власти последними словами - черт их дери, до чего все запутали...