— Эй, ты! — кричал тогда из-под стола батальонный. — Поджиливаешь, закусываешь!
На что обвиняемый, лягнув ногой под стол, хрипел:
— Докажи. Где ве-вещественные доказательства?
В одном из туров я оказался рядом с Жоржем. За ним числилось уже 32 рюмки: для непьющего — порция. Глаза помутнели; он беспрестанно тер рукой лоб.
— Ну как дела, Жоржик?
Он посмотрел на меня слишком пристально, потом на себя — и вскрикнул:
— Голый!
— Кто голый?
— Я! По-зор!
И, встав, сделал попытку завернуться в скатерть. Я схватил его за руки. Он отбивался:
— Некультурно быть голым. Я — голый! З-заверни меня, пожалуйста, скорей!..
Не знаю, удалось бы мне доказать ему, что он ни в малой мере не голый, но из соседней комнаты грянуло:
— Тигр идет!
Мы опустились под стол и… там и остались.
Не одни. К этому моменту под столом покоилось уже не менее шести «мертвых» тел, оказавшихся неспособными по магическому слову «последняя» вылезти из-под скатерти. Некоторые спали, другие пробовали еще подняться. Жорж, попав на кучу тел, расстегнул внезапно разумным жестом воротник, положил голову на чей-то живот и сейчас же заснул. Я собирался было выбраться по сигналу, но ближайший ко мне, толстый, "тяжелого веса", офицер стиснул меня крепкими, как медвежьи лапы, руками:
— Не пущу. Сиди со мной. Мне страшно.
Я попытался высвободиться. Но он держал, как клещами:
— Не пущу!
— Бросьте эти глупости! Сейчас же!
— Ударь меня по морде, — примирительно сказал он, наклоняя голову, тогда пущу.
— Зачем я вас буду бить? — окончательно рассердился я.
— Не можешь бить, тогда сиди и не рыпайся, — резонно умозаключил толстяк, снова смыкая разжатые было руки. — Только смирно сиди. Тебе вредно волноваться. — И, икнув, прибавил: — Мне — тоже.
— Га-га! — злорадствовал наверху у стола батальонный. — Онипчук! Снять еще две рюмки, два стула отставить. Всего половина осталась.
После каждого упокоившегося под столом убирали одну рюмку и один стул.
По следующему туру из строя выбыло трое. Через тур — еще четверо. На ногах оставались только Мелхиседек и батальонный.
Мелхиседек ушел из комнаты «тигром». Батальонный приподнял скатерть, выбирая место:
— Ну и кладбище!
Теперь, когда играющих осталось всего двое, стул был один; смена «тигров» казалась, таким образом, обеспеченной: батальонный, Мелхиседек, опять батальонный…
Но Мелхиседек проявил остроумие: четыре раза, гогоча, как гусь, он садился мимо этого единственного стула. И четыре раза подряд лазил батальонный, кряхтя и вытирая лысину, под стол. На пятый, вылезши, он неожиданно крикнул начальственно, как перед фронтом:
— Ты думаешь, козий ты сын, ты будешь пить, а я тебе буду шута на карачках валять! Онипчук, стул. Ставь сюда бутыль. Рюмку.
И, уютно усевшись друг против друга, Мелхиседек и полковник, уже не спеша, стали продолжать выпивку, аккуратно закусывая.
Мне надоело сидеть. Державший меня в плену поручик давно уже спал богатырским сном. Кругом хрипели и присвистывали пьяные слюнявые рты. Вспомнились горы — стало совсем противно.
Вытянув затекшую ногу, я осторожно вылез. Собутыльники заметили меня только минуты через две. Батальонный недоуменно отставил рюмку:
— Ты что за человек?
Я поклонился официальнейшим образом:
— Тут у вас мои товарищи в гостях, так я за ними.
— Это — питерские? Ах, извините, пожалуйста, — засуетился вдруг полковник, пытаясь застегнуться. — Мы, знаете, тут, в некотором роде… А товарищи ваши… фьють…
— Ушли?
— Нет, здесь. — Он с совершенным убеждением мотнул ногой. — Но только… как же бы это вам их доставить?.. Впрочем… Онипчук!
— Здесь, вашбродь!
— Заложить двуколку.
— Слушаюсь.
— Позвольте познакомиться. — И полковник уже вполне уверенно протянул мне руку. — Командир N-ского стрелкового батальона. А это поручик Мелхиседек. Остальных не представляю: извините, не поймут. — Он приподнял скатерть. — Видите: иже во святых отец наших… А ваших, помнится, было пять?
— Пять.
— Ну, давайте искать.
Мелхиседек и он разворотили кучу тяжело дышавших тел. Первым извлекли Жоржа, за ним Фетисова. Дольше всех не находили Басова.
— Четыре. Где же пятый? — пыхтел под столом батальонный. — Куда, к черту, девался пятый? Мелхиседек, проверяй по ногам: которые не наши.
Мелхиседек, ерзая коленками, перебирал ноги.
— Вот дьявол! Ей-богу, все наши. Пятый-то где же? Слопали они его, черти, что ли? Я же сам видел, как он под стол лез. Такая у него еще, извините, рожа несимпатичная, столичная рожа, ар-рис-то-крат! Мелхиседек, считай сызнова. Мелхиседек, я тебе говорю!
Но Мелхиседек, втянув под стол голову, затих. Полковник махнул рукой:
— Ничего не поделаешь, сами видите: лунное затмение. Везите хоть четырех. Пятый разыщется: дошлем, не извольте беспокоиться. Всего вернее сапогами с кем-нибудь обменялся, теперь нипочем не отличишь. Морды-то, посмотрите, у всех одинаковы: родная мать не узнает.
Я посмотрел: действительно, лица у всех — бритые, бородатые и вовсе еще безволосые — были странно одинаковы одним мертвенным, затершим черты, противным сходством.
Онипчук доложил: подана двуколка. При помощи второго денщика мы уложили вязанкой четыре сонных тела и тронулись тихим шагом к гостинице…
* * *
Бибиков не слушал. Он смотрел, нагнувшись вперед насколько допускало приличие, на открытую низким вырезом корсажа спину Тамары: она была так близко от его лица, что ощущалась теплота надушенной и припудренной кожи. "Но самая вкусная часть — поистине королевский кусочек! — это была спина, полная, вся в восхитительных ямках, как осенний плод… Спина купальщицы Энгра! Анатоль Франс. Он писал со знанием не только литературного искусства.
Аплодисменты вывели Бибикова из приятного и, скажем прямо, взволнованного забытья. Он поднял глаза. Автор у стола складывал листки. Кругом уже вставали.
Бистром сказал, смеясь:
— А ведь в самом деле забавно придумали, туркестанские верблюды… виноват, орлы. Надо бы как-нибудь попробовать. Если с дамами — совсем будет весело…
Тамара окликнула спешившую к столу по проходу Наталью Николаевну:
— Наташа, познакомь меня с ним.
— Ого! — сказал Чермоев и налил глаза кровью. — Вам этот рассказишко действительно так понравился?
— Рассказ? — Удивление Тамары было искренне. — При чем тут рассказ? Он сам мне понравился.
Чермоев оглянулся на товарищей:
— В таком случае вы ставите его под риск.
Тамара прищурилась холодно и явно небрежно:
— То есть?
Она встала и вышла в проход: Наталья Николаевна уже подходила с писателем. Чермоев проговорил торопливо, захлебываясь:
— Вы полагаете, что порядочный офицер потерпит, чтобы ему… кто-нибудь… тем более штатский… стал на дороге?
— Тигр идет! — фыркнул Бистром. — У вас, если не ошибаюсь, тигр в гербе, господин хар-рунжий?
Слово — врастяжку, явной издевкой, как плевок: — Хар!
Офицеры расступились перед Топориной.
— Вот… Андрей Николаевич! — сказала она и отвела глаза. — Вы за ужином сядете вместе? Смотри, Тамарочка, не раскайся: я потом скажу почему.
Смеясь, она погрозила пальцем и отошла.
Писатель поцеловал протянутую руку и задержал ее в своей:
— Не верьте. Раскаиваться не придется.
Чермоев мотнул головой:
— Как кому.
Писатель вопросительно посмотрел на хорунжего и взял под руку Тамару; она, чуть вздрогнув, прижала ему локоть тревожным намеком:
— Идемте.
Но Чермоев заступил дорогу, широко расставив ноги в мягких, неслышных кавказских сапогах.
— Из-ви-ня-юсь… — протянул он, нарочито картавя и качая кинжалом на туго перетянутой осиной талии. — Ра-аз-решите спросить: приняли ли вы во внимание, что рассказ, который вы… э… э… имели смелость…
Брови писателя сдвинулись. Тамара испуганно смотрела на окружающих офицеров: лица и у них потемнели, как у Чермоева. Они сдвинулись теснее и ближе.
— Потрудитесь выбирать свои выражения, господин хар-рун-жий.
Опять — «хар», как у Бистрома. Чермоеву перехватило горло: от кирасира еще можно стерпеть, но от шпака!..
— Оскорбление мундира! — выкрикнул он. — Вот что такое ваш рассказ. Представлять в таком виде господ офицеров…
— Совершенно правильно! — отчеканил Бибиков и стал рядом с Чермоевым.
Он видел лицо Тамары, ее загоревшиеся, обращенные к чеченцу глаза, и решил вырвать у него честь удара.
— Оскорбление офицерской чести. И это, конечно, не пройдет вам безнаказанно.
Тамара осторожно потянула свою руку, но писатель, улыбнувшись, не пустил.
— К вашим услугам, господа, — сказал он подчеркнуто небрежно. Лицо стало неестественным и противным, как у всех кругом. Он поискал глазами по опустевшему уже почти залу и окликнул: — Княжнин!