Любовь к жизни и страх смерти дошли до высочайшего предела. Если это еще и не предел, то он близок. А там, естественно, начнет слабеть эта слепая безудержная любовь, люди будут равнодушно смотреть на жизнь и так же равнодушно на смерть, и человечество умрет потому, что умрет его древний, окончательно обветшавший дух.
III
Когда появился мой роман «У последней черты», критика приписала мне проповедь самоубийства, а оттого ко мне повалили интервьюеры, точно к какому-то специалисту (как ходят к специалистам-профессорам во время эпидемий чумы или холеры), и стали приходить странные молодые люди и девушки, говорившие о своем разочаровании в жизни и спрашивающие совета: кончать им с собою или еще подождать.
Как в эпоху — Санина меня обвиняли в появлении знаменитых лиг свободной любви, к которым я, по правде сказать, столько же причастен, как и к лунному затмению, так и теперь некоторые спорые журналисты приписывали мне какое-то влияние на эпидемию самоубийств, и один критик написал даже, что Арцыбашев делает черное и злое дело, и лучше было бы, если бы он зарыл свой талант в землю.
Я думаю, что литература вовсе не так влияет на жизнь, чтобы даже самое великолепное художественное произведение отдельного автора могло произвести в ней ощутительный переворот. Тем более — переворот роковой и решительный. Литература влияет на жизнь в общей массе своей, самым фактом своей деятельности в течение десятков, если не сотен лет…
Но допустим, что это действительно так и что я повлиял на развитие эпидемии. Но и при этом — точно ли было бы лучше, если бы я зарыл талант свой в землю?
Почем знать!.. Герою моего романа, Наумову, его идея о необходимости самоубийственного уничтожения рода человеческого во имя прекращения бесполезных страданий будущего казалась величайшей гуманностью. Его противникам кажется так же искренно, что гуманность именно в продолжении и сохранении жизни во что бы то ни стало… И, если хотите, больше внутреннего смысла именно на стороне Наумова: если он жалеет, то жалеет нечто реальное людей, несомненно имеющих родиться на свет, на жизнь несчастную и бесцельную. Может быть, и ошибочно, не он жалеет то, что должно быть и не может не быть, раз жизнь не прекратится, как то угодно его противникам. А они… чего или кого, собственно, жалеют они при мысли о кончине рода человеческого?.. Тех, кто не родится?.. Да ведь жалеть можно только того, кто страдает или будет страдать, а души неродившихся даже и не узнают, какого великолепия они лишились, а посему в полном спокойствии пребывать будут в вечности небытия.
Каждый человек носит в себе Бог знает сколько зародышей жизни, и не только по причинам независящим, но и просто по закону природы огромное большинство этих зародышей не использовывается и погибает. Так ведь, жалея человечество, которое, допустим, в силу идеи и проповеди Наумовых не родилось бы, надо уж заодно терзаться и мыслью, что такое колоссальное количество зародышей, от первых дней органической жизни до нашего времени, пропало совершенно зря!..
Ужасно, мол, жалко, что они не родились все, не резались с голода, не сходили с ума, не страдали от неудачных влюбленностей, не мучились роковыми вопросами жизни, не боялись смерти и не умирали в приятных муках общей для всех агонии!..
Давно пора понять, что истина не может рассматриваться с точки зрения определенной пользы, определенного практического применения. Истина есть истина — и больше ничего. Ничего ни вредного, ни полезного в ней нет. Она безразлична к людям. Но в человеке заложено самой природой страшное, неодолимое стремление к познанию, оно толкается вперед самой природой, побуждающей человека болезнями и голодом, — и лучше узнать самую ужасную истину, чем тыкаться носом, как слепой щенок.
И если, с глубокой искренностью, я говорю о том, что вижу в жизни, хотя бы видел я там одни ужасы, — я нужен, и зарывать талант в землю мне вовсе не требуется. Ведь в конечном-то итоге еще неизвестно, кто ближе к истине: — я ли, — видящий в ней черную дыру, или мои противники, уверяющие, что она ослепительна, как весеннее солнце.
А вдруг я правду говорю, а они лгут?
Жизнь сама разберет, кто прав, кто виноват. Она переварит все идеи, от самой черной до самой розовой. Она сама возьмет то, что ей нужно.
А инквизиционное уничтожение книги или анафематствование автора все равно ни к чему не приведут.
IV
Критика вообще слишком поторопилась судить о моем романе, ибо он еще и не кончен, и она просто не имела возможности его прочитать до конца. Но я думаю, что и теперь, если бы его читали более внимательно, не с проникновением гоголевского Петрушки, они увидели бы довольно ясно, что от признания жизни человеческой трагическою по существу до проповеди самоубийства — слишком еще далеко.
Самоубийство есть акт личной воли, и не может быть по отношению к нему ни проповеди, ни борьбы, ни порицания, ни совета.
Человеку, который хочет жить, смешно втолковывать, чтобы он не хотел жить. Человеку, которому жизнь доставляет непосредственное удовольствие, смешно говорить, будто ему очень неприятно жить. Убеждать в этом так же невозможно, как невозможно, собрав самых блестящих ораторов и мудрецов со всего мира, убедить человека, что ему не хочется есть, когда ему хочется.
Но, с другой стороны, так же бесполезно бороться с человеком, который не хочет жить. Внешними мерами, запрещением торговли ядами и тому подобное, вплоть до наказания неудачных самоубийц, бороться нельзя. Всех способов лишения жизни невозможно предупредить, а человеку, решившему умереть, ведь не придет же в голову беспокоиться о том, что может попасть на каторгу, если останется жив; самоубийца вовсе не рассчитывает остаться в живых!.. Ну, а убедить его в отрицательности этого акта вообще по меньшей мере очень затруднительно: нельзя же серьезно доказывать ему, что жизнь прекрасна, когда ему отвратительно жить? Нельзя доказывать ему, что человек должен жить, когда долг предполагает кредитора, а какого кредитора выставить человеку, который только и получил от судьбы, что свою жизнь, а она ему настолько не нужна, что он сам всеми силами хочет от нее избавиться?
Нельзя же и порицать самоубийство, когда в нем нет ровно ничего такого, что можно было бы порицать не на основании одних только громких фраз о малодушии и долге!.. У неудачных самоубийц на всю жизнь остается ужас перед той борьбой, которую они вынесли в момент спуска курка или прыжка с четвертого этажа!.. Да и нельзя же в самом деле упреком в каком-то неизвестном малодушии запугать человека, когда осуждение страшно только живым, а мертвые срама не имут, и человек, раскланивающийся с жизнью, не может же серьезно обеспокоиться, какого мнения об этом другие.
Даже совета подать нельзя. Можно было бы посоветовать не торопиться и сказать, что все проходит, что самое страшное горе сегодня — через несколько времени будет уже в прошлом и вспомнится, как когда-то любимая женщина, которая казалась дороже всего на свете, а через несколько лет разлуки вспоминается уже только с легкой и даже чуть ли не приятной грустью.
Но и этого нельзя советовать: можно было бы, если бы могли пообещать самоубийце нечто такое хорошее, ради чего стоит перестрадать и пережить сегодняшнюю муку. Но так как обещать нечего, то какое право мы имеем заставлять человека переживать то, что ему так тяжело и больно, от чего он с такой радостью хочет уйти во тьму.
Нет, человек может жить только тогда, когда самый процесс жизни ему приятен или жизнь его осмысленна, наполнена чем-нибудь, делом или бездельем — все равно. Отговаривая людей от самоубийства, надо дать им что-нибудь, что бы наполнило и осмыслило их жизнь. А этого сделать нельзя, ибо человеку приятно и важно только то, что ему приятно и важно, и насильно не сделаешь для него приятным то, что ему безразлично или даже противно и скучно.
V
Недавно пришла ко мне молодая девушка с тем же настойчивым вопросом, для чего ей жить и не следует ли умереть.
Конечно, я знаю все высокие слова и мог бы с достаточным пафосом наговорить ей кучу фраз о работе на пользу народа, о красоте жизни, о человечестве, но, увы, все эти слова она знала не хуже меня! Ей было нужно нечто, что наполнило бы ее существование сейчас, осязательно, заставив в жизни находить радость и наслаждение, а не скуку и горе, богатство переживаний, а не нищету и борьбу за кусок хлеба.
Что же мог бы сказать ей я?.. Я сам наполняю свою жизнь литературой; могу наполнять ее любовью, немного игрой и немного искусством. Но ведь не могу же я ей посоветовать заняться литературой, к которой у нее не было ни малейшей способности, любовью, которой у нее не было, игрой, которая ее вовсе не интересовала, искусством, к которому она была равнодушна, утехами жизни, когда ей нечего было есть? Оставалось посоветовать одно, что так часто и с таким пафосом советуют в таких случаях: страдать во имя народного блага, пойти в народные учительницы и учить азбуке совершенно ей чужих деревенских младенцев!.. Не мог я ей посоветовать того, чем сам я не хочу заниматься именно потому, что оно кажется мне совершенно неинтересным. Это было бы большим лицемерием с моей стороны.