Паромов машинально надел кольцо на палец и, отбросив бумажку, задумчиво пропел из «Пиковой дамы»:
– «Сегодня ты, а завтра я».
– Что говоришь?
– Все, говорю, может быть…
– Ничего неизвестно… Ничего-то.
– Да, брат, быстры, как волны, дни нашей жизни.
– А я вот иду и думаю: что у меня там, дома, делается? Неизвестно. Ничего неизвестно. Может, и нет там никого. Может, и иду-то зря…
Дошли до станции и два дня воевали, чтобы попасть в теплушку. Попали, наконец и поехали.
– Никогда раньше и скотину так не возили, – сердился Спиридоныч.
Если бы Данте видел внутренность этой теплушки и то, что в ней творилось, он непременно взял бы эту картину для изображения адских мук, изобретенных для грешников и грешниц Дьяволом. Ком сплетшихся червей, грязных и вонючих, совершающих явно все, что раньше люди делали в уединении. И когда Паромов вспоминал невесту Бориса, она начинала ему казаться не живым настоящим человеком, а героиней из сказок Шехерезады или из выдумок необузданного фантазера Ариосто. Он представлял себе жениха с невестой в этой теплушке и начинал хохотать…
– Что тебе весело? Что людям спать не даешь? Ночь, а ты…
– Посмотри вон!..
Подслеповатый фонарь подсматривал, что делают черви. Храпели, пыхтели, лежа, как дрова, друг на друге. Сверкали нагие толстые ноги в человеческой куче меж детских голов и тоненьких ручек, и солдат с бабой пыхтели, совершая без всякого стеснения некоторое физиологическое отправление. А кто-то из темноты, посмеиваясь, говорил:
– Недаром он ее посадил в теплушку-то!.. Уговор лучше денег.
Несло смрадом: мочились и испражнялись ночью, как лошади и коровы…
Спиридоныч отплюнулся и отвернулся. Паромов закурил папироску и подумал: выдержит ли такое испытание «любовь к человеку» даже у Вероники?..
Миновали наконец железнодорожный путь, полный всяких безобразий и ужасов, полный хаоса и смятения после ожесточенных недавних боев, побед и поражений. Еще дымились там и сям пожарища, уныло смотрели на небеса руины домов, стены разрушенных водокачек, пахло дымом, смрадом гниющих трупов и теплой человеческой кровью. Каркало воронье над полуобнаженными от снегов полями, кружились ястреба и рыскали голодные, похожие на шакалов, собаки. Валялись там и сям поломанные орудия, двуколки, мертвые лошади… Еще не кончились расправы над врагами: попадались гонимые на расстрел пленные, заложники…
В прозрачном весеннем воздухе слышались еще вопли и стоны проплывающих с ранеными поездов… Когда вылезли из теплушки и отошли с полотна, оба радостно вздохнули.
– Видно, конец миру приходит… – говорил Спиридоныч. – И что только делается на свете? И глазам своим не веришь, братец…
Торопились поскорее и подальше уйти от железных путей. Уйти за лесок, что расползся по косогору впереди. Когда очутились в леске, который закрыл все эти ужасы, выбрали сухонькое место под деревом и стали закусывать. Весело щебетали вокруг птицы, по оврагу звенел торопливый, как горный ручей, сток талой воды, пахло грибом и сырой землей.
– Вон и святочек глядит!..
Спиридоныч потянулся и сорвал фиалку.
– Божий глазок…
А Паромов вспомнил глаза Вероники.
– Везде, брат, растут… И на кровях, и на могилках… Не разбирают.
– Везде, Спиридоныч. Хорошо это ты сказал. И на могилах растут. Вероника тоже такой цветок. На могилах вырос он. Такой странный, огромный и душистый цветок со светящимся во тьме сердцем. Затопчут сапогами, на которых грязь с кровью.
– Откуда это у тебя колечко новое на руке? Незаметно раньше было.
– Колечко-то? – вздохнув, переспросил Паромов;
– Не сестрица ли на память отдала? Угадал-таки мудрец в простоте своей.
– Она, но… только не мне, брат.
– То-то. Помнится, что ты сказывал про жену… А я приметил и поклепал тебя: тоже подумал, как прочие, обеих обманывает: и жену, и сестрицу.
– А грех это?
– Да уж что нам о таких грехах говорить, когда по уши в мерзостях разных живем. По нонешним временам это уж и простить можно… Ты еще молодой: где устоять перед такой красотой? Кому она во грех, а кому во спасение… Ничего неизвестно. Ни-че-го!
Славный Спиридоныч. Душа с ним отдыхает. Привязался к нему Паромов. Слушает его порою, и словно спасительный бальзам на смятенную душу проливается. Ничего необыкновенного не говорит, а все кажется новым. Слова невидимо освещаются исходящим из его сердца светом…
– Вот что, Спиридоныч. Неохота мне больно с тобой так скоро разлучиться. Не пойти ли к тебе денька на три?..
– Что же. Милости прошу. Не взыщи только. Небогато живем мы, угостить-то тебя не придется… Сам видишь наши места: точно одно погорелое место. Гляжу кругом, и даже страшно идти домой… Кто знает, что там? Ничего неизвестно. Мне, прямо скажу, с тобой прийти даже и сподручнее… Прямо от сердца говорю…
– Поживу у тебя, а там… видно будет. Воевать больше не пойду… – прибавил после паузы Паромов.
– Стало быть, в дизелтиры?
Паромов не ответил, а Спиридоныч не стал добиваться ответа. Что человеку досаждать да душу бередить? Он и сам это дело обдумывает. Вот повидается с женой, обсудит, как быть…
– Ежели на Кавказ, в горы… сто лет ищи, не найдешь! – подумал он вслух и стал рассказывать: – Бывал там. Благодать! Многие, которые не признают, туда утекают…
Паромов помолчал и сказал:
– Пожалуй, сейчас в Крыму удобнее.
– А ты… туда думаешь, если что?
– Туда.
– Тебе-то оно, конечно: там, сказывал, жена с дочерью?
Не о них в этот момент думал Паромов. О Веронике думал. И вопрос Спиридоныча кольнул его совесть упреком.
– Не знаю уж… Два года я жену с Марфуткой не видал. Не знаю, как там они без меня. Чай, поди, Марфутка выросла, не узнаешь. Что ей, годков пятнадцать есть? Есть.
Спиридоныч улыбнулся. Что-то вспомнил:
– Зонтик, говорит, господский, как вернешься, принеси. Гм! Потеха. Тоже барышней быть захотела… Все босая бегала, а тут ей зонтик! И все это с девчатами пела:
Не купляй мне, тятя, шубу:
В шубе воши заедятъ.
Купи зонтик и калоши,—
Пущай люди поглядятъ!..
Посидели, поели чистого снежку с веток, попили и пошли бодро и торопливо. Вышли на бугор: церковную маковку видать. Спиридоныч показал на маковку:
– Это Ермолино, а оттуда восемь верст ходу. К вечеру дома будем. Наша деревня маленькая, всего-то двенадцать дворов.
Спиридоныч рассказывал про свою деревню, про свои дела и заботы, но Паромов не слушал. Он думал о своем. И так углубился в свои думы, что очнулся, лишь когда Спиридоныч громко заговорил с приостановившимся верховым:
– Да свои, свои! Вот, гляди…
Спиридоныч подал свой документ. Паромов полез было за своим, но казак отдал документ Спиридонычу, махнул рукой Паромову и, сказав: «Проходите, товарищи!», – поехал рысью, позвякивая лошадиными копытами по встречным камешкам.
Сошли с проселочной дороги на большую, что тянулась к далекой церковной маковке, и опять стали бросаться в глаза молчаливые свидетели недавних боев: ямы, наполнившиеся водой окопы, патронные гильзы, раздувшийся труп лошади.
– И у нас, значит, дела были… И мы не миновали… Никуда от этого не уйдешь. Как под метлу все… – говорил с беспокойством в голосе Спиридоныч и все вздыхал. Попались бабы с грудными младенцами и с ребятишками.
– Откуда, бабыньки?
– Дальни, с Бугуруслановой волости…
– Куда же?
Одна заплакала и стала причитать: выжгли, дотла выжгли деревню, все разбежались. Сперва громили белые, потом красные.
– Ермолиным шли?
– Шли, шли… Там тоже горели. Одна улица осталась… Кругом тут…
– Что делают! И конца нет…
Все быстрее шагал Спиридоныч, все беспокойнее разговаривал сам с собой и причмокивал губами, выпуская вздохи.
– Ничего неизвестно… ни-че-го!
Пришли в Ермолино. Только «товарищи». Жителей не видать. Спросил про свою деревню.
– Такой не знаем, товарищ. Не слыхали что-то…
– Где же, товарищи, жители-то самые? Ермолинские-то?..
– Попрятались, сволочи.
– Почему так?
– Их, сволочей, надо бы всех под пулемет. Белогвардейскую сволочь с церковным звоном встречали… Вон там, в переулке, остались старухи какие-то… А вы кто такие будете и какие документы при вас?..
Опять остановка.
– Проходите! Есть время по домам шляться. Люди кровь проливают, а они…
– Ну, товарищ, не знай, какие твои заслуги, а я повоевал достаточно, – огрызнулся Спиридоныч и стал ворчать: – Ты свою пролей, а чужую-то… И чем люди гордятся?
Уже снизилось солнце, ярко окрашивая подорожные лужи и болотины, отражавшие голубизну весенних небес золотисто-розовыми отсветами. Пролетали в голубых фимиамах, возносившихся в вечерних сумерках от земли к небесам, радостно гогочущие гуси.
– Тоже домой возвращаются… – печально сказал Спиридоныч, провожая их долгим взглядом. – Гнезда будут вить да деток выводить…