— Про Иргиз-от, матушка, давеча вы поминали, — подхватил Василий Борисыч. — А там у отца Силуяна[186] в Верхнем Преображенском завсегда по большим праздникам за трапезой духовные псальмы, бывало, поют. На каждый праздник особые псальмы у него были положены. И в Лаврентьеве за трапезой псальмы распевали, в Стародубье и доныне поют… Сам не раз слыхал, певал даже с отцами…
— Право, не знаю как, — колебалась Манефа. — Да у меня девицы и псальм-то хороших не знают.
— А вот я их «Богородичну плачу» на днях обучил, — подхватил Василий Борисыч, — как пречистая богородица у креста стояла да плакала. Благословите-ка, матушка, пропеть… Нечего было делать, уступила Манефа.
— Бог благословит, пойте во славу божию, — сказала она.
Василий Борисыч с Марьюшкой головщицей, с Устиньей, Липой и Грушей стали впереди столов. К ним подошла Фленушка, и началось пение:
Во святом было во граде,
Во Ерусалиме,
На позорном лобном месте
На горе Голгофе -
Обесславлен, обесчещен
Исус, сыне божий.
Весь в кровавых язвах,
На кресте бысть распят.
Тут стояла дева мати,
Плакала, рыдала,
Сокрушалась и терзалась
О любезном сыне:
"Ах ты, сын, моя надежда,
Исус сыне божий,
Где архангел, кой пророчил,
Что царем ты будешь?
Я теперь всего лишаюсь,
Я теперь бесчадна -
Бейся, сердце, сокрушайся.
Утроба, терзайся".
Со креста узрев, сын божий,
Плачущую мати,
Услыхав ее рыданья,
Тако проглаголал:
"Не рыдай, мене, о мати,
И отри ток слезный,
Веселися ты надеждой -
Я воскресну, царем буду
Над землей и небом…
Я тогда тебя прославлю;
И со славой вознесу тех,
Кто тя возвеличит!.."
Смолкли последние звуки «Богородична плача», этой русской самородной «Stabat mater», и в келарне, хоть там был не один десяток женщин, стало тихо, как в могиле. Только бой часового маятника нарушал гробовую тишину… Пение произвело на всех впечатление. Сидя за столами, келейницы умильно поглядывали на Василья Борисыча, многие отирали слезы… Сама мать Манефа была глубоко тронута.
— И откуда такую песню занес ты к нам, Василий Борисыч? — с умиленьем сказала она. — Слушаешь, не наслушаешься… Будь каменный, и у того душа жалостью растопится… Где, в каких местах научился ты?
— По разным обителям ту песнь поют, матушка…— скромно ответил Василий Борисыч. — И по домам благочестных христиан поют. Выучился я петь ее в Лаврентьеве, а слыхал и в Куренях и в Бело-Кринице. А изводу[187] она суздальского. Отоль, сказывают, из-под Суздаля, разнесли ее по обителям.
— Спасибо, друг, что научил девиц «Плачу богородичну»… Много духовных песен слыхала я, а столь сладостной, умильной, не слыхивала, — молвила Манефа. — Много ль у тебя таких песен, Василий Борисыч?
— Довольно-таки, матушка, — ответил он. — Сызмальства охоту имел к ним — кои на память выучил, кои списал на бумагу… Да вот искушение!.. Тетрадку-то не захватил с собою… А много в ней таких песен.
— Жаль, друг, очень жаль, что нет с тобой той тетради.. — молвила Манефа. — Которы на память-то знаешь, перескажи девицам — запишут они их да выучат… Марьюшка, слышишь, что говорю?
— Слушаю, матушка, — с низким поклоном отозвалась головщица.
***
Кончилась трапеза… Старицы и рабочие белицы разошлись по кельям, Манефа, присев у растворенного окна на лавку, посадила возле себя Василья Борисыча. Мать Таифа, мать Аркадия, мать Назарета, еще три инокини из соборных стариц да вся певчая стая стояли перед ними в глубоком молчанье, внимательно слушая беседу игуменьи с московским послом…
Про Иргиз говорили: знаком был он матери Манефе; до игуменства чуть не каждый год туда она ездила и гащивала в тамошних женских обителях по месяцу и дольше… Василий Борисыч также коротко знал Иргизские монастыри. Долго он рассуждал с Манефой о благолепии тамошних церквей, о стройном порядке службы, о знаменитых певцах отца Силуяна, о пространном и во всем преизобильном житии тамошних иноков и стариц.
— Как по падении благочестия в старом Риме Царьград вторым Римом стал, так и по падении благочестия во святой Афонской горе второй Афон на Иргизе явился, — говорил красноглаголивый Василий Борисыч. — Поистине царство иноков было… Жили они беспечально и во всем изобильно… Что земель от царей было им жаловано, что лугов, лесу, рыбных ловель и всякого другого угодья!.. Житье немцам в той стороне, а иргизским отцам и супротив немцев было привольней…
— А теперь на Иргизе что? — с горьким чувством молвила Манефа. — Не стало красоты церковной, запустели обители!.. Которы разорены, и знаку от них не осталось, которы отданы хромцам на обе плесне[188]!
— Мерзость запустения, Данилом прореченная! — проговорил Василий Борисыч.
— За грехи наши, за грехи! — больше и больше оживляясь, говорила Манефа. — Исполнися фиал господней ярости!
— Последние времена! — пригорюнясь, вздохнула Таифа.
— Да, — сказала Манефа, величаво поднимая голову и пылким взором оглядывая предстоявших. — По всему видно, что близится скончание веков. А мы во грехах, как в тине зловонной, валяемся, заслепили очи, не видим, как пророчества сбываются… Дай-ка сюда Пролог, мать Таифа… Ищи ноемврия шестнадцатое. Таифа поднесла к Манефе раскрытый Пролог… Указав казначее на строки, она велела их читать громогласно.
— "И рече преподобный Памва ученику своему, — нараспев стала Таифа читать, — се убо глаголю, чадо, яко приидут дние, внегда расказят иноцы книги, загладят отеческая жития и преподобных мужей предания, пишуще тропари и еллинская писания. Сего ради отцы реша: «Не пишите доброю грамотою, в пустыни живущие, словес на кожаных хартиях, хощет бо последний род загладити жития святых отец и писати по своему хотению».
— Разве не исполнилось? — задрожавшим от страстного волнения голосом спросила Манефа, пламенными очами обводя предстоявших. — Не сбылось разве проречение преподобного?..
— Давно сбылось, матушка, еще во дни патриарха Никона, — отозвался Василий Борисыч.
— «Книгу Веру» возьми, читай двести четыредесять шестой лист, — сказала Манефа. Таифа стала читать:
— К сему же внидет в люди безверие и ненависть, реть, ротьба[189], пиянство и хищение изменят времена и закон, и беззаконнующий завет наведут с прелестию и осквернят священные применения всех оных святых древних действ, и устыдятся креста Христова на себе носити».
— Разве не видим того? — поджигающим голосом вскликнула Манефа.
Одна громче другой заголосили келейницы, перебивая друг друга:
— Изменили времена!.. Не от Адама годам счет ведут!
— Начало индикта с Семеня-дня на Васильев поворотили[190]. Времен изменение.
— Безблагодатные, новые законы пишут!.. Без патриаршего благословенья!
— Отметают градской закон Устиньяна-царя[191] и иных царей благочестивых!.. — Заместо креста и евангелья идольское зерцало в судах положили!
— А в том зерцале Петр-богоборец писан!
— Господа кресты с шей побросали!
— По купечеству даже крестоборство пошло!
— А все прелесть иноземная — еллинские басни!
— Немцы, все немцы бед на Руси натворили!.. Люторы!.. Кальвины!..
— Житья христианам от немцев не стало. Распылались изуверством старицы. Злобой загорелись их очи, затрепетали губы, задрожали голоса… Одна, как лед, холодная, недвижно сидела Манефа.
— Читай в Кирилловой книге слово в неделю мясопустную, — сказала она Таифе. Стала читать она:
— Такожде святый Ипполит папа римский глаголет: Сия заповедахом вам, да разумеете напоследок быти хотящая болезнь и молву и всех человек еже друг ко другу развращение, и церкви божии якоже простыя храмины будут… И развращения церковная всюду будут… Писания небрегоми будут…
— Ниже читай: «Басни до конца», — прервала Таифу мать
Манефа.
— "Басни до конца во мнящихся христианех будут, — читала Таифа. — Тогда восстанут лжепророцы и ложные апостоли, человецы тлетворницы, злотворцы, лжуще друг другу, прелюбодеи, хищницы, лихоимцы, заклинатели, клеветницы; пастырие якоже волцы будут, а свещенницы лжу возлюбят…
— Софрон с Корягой! — с желчью вполголоса молвила Василью Борисычу Манефа.
Тот вздохнул и, пожимая плечами, тоже вполголоса молвил:
— Искушение!..
— «Иноцы и черноризцы мирская вожделеют», продолжала Таифа.
— Якоже нецыи от зде сущих, прибавила Манефа, окидывая взорами предстоявших. Старицы поникли головами. Белицы переглянулись.
— «О! Горе, егда будет сие, — читала Таифа, — восплачутся тогда и церкви божии плачем велиим, зане ни приношения, ниже кадило совершится, ниже служба богоугодная; священные бо церкви, яко овощная хранилища будут, и честное тело и кровь Христова во днех онех не имать явитися, служба угаснет, чтение писания не услышится, но тьма будет на человецех».