Я к ночнику, он за мной и, рук с плеч не раскрестив, ликом завосковелым к свету. А потом: «Тронь, дедушка, за ресницы: застеклило что-то, еще заплутаюсь и дороги к домовине своей не найду. Ох, пора мне, пришли мои сроки, пора». И в раскрытую дверь как пришел, так и ушел. Посмотрел я вслед: сумерком все заволокло, ударили встречные звоны. «Поспеет, – думаю, – или не поспеет?»
Повечерело. Дверь на крюк. Молитвы отчитав, лег я и хочу на ночничок дунуть, как опять там за дверью: шорх. «Ишь ты, неладная его носит». Но только делать нечего – открываю. «Не поспел?» – «Не поспел, – отвечает, – прихожу, а уж могилу мою лопатами заровняли». «Непорядок, – думаю, – но только контора уже закрыта, придется до утра».
«Что же в дверях стоять, – говорю, – избу холодить, будь незваным гостем, ложись уж, господь с тобой, там в сенцах у стены: тесновато, но не обессудь, в гробу и того теснее». И рогожки ему бросил. Легли. Проснулся я о полуночи, может, сон это все, и хотел на другой бок, но только тут почуял: тленью тянет. «Эге, – думаю, – видно, снами от этакого не оборониться». И, засветив ночничок, – все равно глаз мне с незваным не сомкнуть, – в сенцы. «Ну, как там тебе?» – «Спасибо», – и, вздохнув тяжко, молчит. «Евангелие над тобой читали?» – спрашиваю. «Нет». – «Ну, вот то-то же», – и, по силе грамоты, книгу раскрыв, зачитал я над ним. Только вижу, слушает он, слушает, а потом: «Умилительно это, дедушка, но мимо правды». Ну, тут уж я не стерпел: «Твое дело покойничье лежать – и ни бровью, ни ухом, а он туда же, с алтыном под полтину. Чина своего не блюдешь». Замолчал и не шелохнется. А тут и утро. «Ну, вставай, – говорю, – пойдем закапываться». – «Тяжко мне, закостенило всего». – «Вставай-вставай, сам напутал, иди и распутывай: нечего». Тяну его за руки и плечи – и что же, подается, нестибень заледенелый, встает вслед за мной и ногами о землю, как ходулями: тык-тык.
Пришли в контору. «Так и так», – говорю, а конторские на смех и, как вы вот: «Из ума выжил, дед», – и из ворот прочь и меня, и его. «Ишь, лодырь, – перемигиваются, – в покойники наниматься вздумал; проваливай, откуда пришел».
«А откуда ты пришел?» – за ворота выведши, спрашиваю. «Кривоколенный, квартира 39, а дому моему нумер…» Ну, что ж, подсадил я его – под скрещенные руки – на трамвай, а там уж народ и сам: «Граждане, вперед», «Пройдите, граждане», – на себе понес: им что живой, что мертвый, все равно. Взошел и я и к уху чьему-то: «Уступите место покойничку». Тот шарах, а я моему незваному коленки подогнул (еще туже скостенели), спиной его к скамье, и затрясло нас всех. Ну, нога за ногу, нога за ногу, пришли мы на Кривоколенный. Лестница. «Не могу, – говорит, – пусть спустятся и внесут». Вижу, и впрямь трудно ему. Прислоня к стене, поднялся я – от нумера к нумеру: 39. Звонюсь – открывают: «Не дохоронили вы жильца, – говорю, – получайте обратно». – «Какого жильца, откуда?» – «Известно откуда: с кладбища. Насилу довез; внизу дожидается». И – как закричат на меня в десять голосов: «Да он пьян! Из ума выжил, не видите! (Вот как вы давеча.) Звоните в Антирелигиозное, пусть-де его заберут, куда надо! Тут и живым друг на дружке, а они еще с кладбищ полезли! Вон, шарамыга, пока поленом ног не перешибло!»
Делать нечего, ну их, вернулся я к бесприютнику своему, тронул плечо и говорю: «Пойдем дале». А он уж, – и челюсть у него свисла, и глаза белы, – шепчет тихмя: «А может, это уже душа моя по мытарствам идет?» – «Где там, – говорю, – мытарства впереди, под крестом ждут мытарства-то, а это у нас жизнь прозывается…»
Ну, долго про все. На другом дню вволок я его опять на 17-й, и повезло нас; на катафалке оно б поспособнее, но где уж тут. Как стали слезать на Театральной – народ сзаду наддал и кричат: «Сходите!» – «Не задерживайте!» – «Да что он, как мертвый, копается!» Обернулся я и говорю: «Правильное слово, мертвый, мертвый и есть». И опять как закричат и локтями в спину: «Ну, вот и этот!» – «Да сходите вы, так вас и так!» Ну, я понимаю, народ занятой, бегут, глаза растерявши, что им до того, что вот человека недохоронили?
Намучился я еще с ним, с незакопой несчастным, пока до биржи труда – по стене и по стене – не доволок. Там, на Рахманном, легче пошло: вставил я его в очередь, – передний подастся, задний толканет, – и вижу я: дело на лад. Ну, сунул я ему в щепоть документ, а сам: «Дай, – думаю, – за табачком сбегаю, да и знакомца одного неподалеку, в Кисельном, проведать, авось присоветует что доброе». И пошел. Ну а тот, знакомец-то, и скажи. «Ты, – говорит, – трупьяна своего брось, потому что это дело незапараграфленное!» (Так и сказал.) И вот от слова того от незап… второй раз и не выговоришь, верите, вдруг страшно мне стало. Дось не было страшно, а тут…
Бреду назад – по Рахманному, – и одна надежа у меня, ось документ вывезет. Стал я искать своего: стоят спины за спинами и за спинами спины – окостенело и в бездвижье – и не разберешь: которые тут мертвые, которые живые. Поднялся я по лестнице, вхожу, а моего-то к загородке притиснуло, головой в оконце застрял – и ни туда, ни оттуда. К оконцу и я – и слышу, чиновник волнуется: «Да что вы, – кричит, – гражданин, глухонемой, что ли? Документ ваш не тот, не было распоряжения, не задерживайте! Следующий!» Вытянул я его за локти из оконца, руки мои старые еле держат… тяжел стал, и к земле его клонит, – а тут любопытствующие: «Не зарегистрировали? Почему? Какой документ, покажите?» Я и показал. «Вот, – говорю, – люди добрые, что же это такое: по метрике о смерти, и вдруг перестали регистрировать? И если б неправильная какая, – а то вот и нумер, и печать, и все. Как же так?» И сразу вокруг нас, знаете, попросторнело.
И опять мы с ним, с никудышей безмогильным, в сутолочье и в суету. Машины отовсюду гудут. Люди бегом – и так, и сяк, и этак, по́ртфелями в по́ртфелья, глаза растерявши. Плюнул это я в сердцах, очень уж меня это знакомцево «не распагр…», тьфу, не выговорю.
– Не распараграфлено, – подсказал я.
– Вот-вот… «рафлено» растревожило. «Прощай, – говорю, – незваный». А он уж и губ разжать не может. И тут хлынуло народом, расцепило нас – его в одну сторону, меня в другую, – и вижу: плывет мой незакопа, как вот пузырь по канавке, несет его людьем людящимся все дале и дале. Снял я картуз и перекрестился: царствие небесное, аминь.
И сколько раз потом ни случалось в город наведаться, кого ни встречу, смотрю: уж не безмогильный ли мой? Только не довелось вдругажды, не свело судьбой. Ну а вам часом не попадалось?
С минуту мы оба молчим. Потом прикуриваем. Старик берется за заступ:
– Это что – так, обыкновенность. А вот был у меня случай…
Но в это время на надвратной колокольне вздрогнули колокола и из-за стены, как сквозняком, потянуло тонким и протяжным пением. Спина старика тотчас же провалилась в яму – и сквозь звяк лопаты и бьющую о землю землю я расслышал:
– Вот, заговорили вы меня, а могилка и не готова. Неладно выходит: то яма без новопреставленного – то новопреставленный без ямы. Отойдите, еще землей зашибет.
Я направился к выходу. Одни ворота, потом другие. Здесь, под каменной навесью, я посторонился, пропуская процессию. И, шагая из ворот, думал: Леонардо был прав, говоря, что у пятен плесени можно иной раз научиться большему, чем у созданий мастера.
Каждому свое, друзья мои (лат.).
– Во имя… – С духом Твоим (лат.).
«Посредством жизни – смерть» (лат.).
Испытание (доказательство) крестом, пыткой (лат.).
Врожденные идеи (лат.).
Мир эксонов (лат.).
Свободное суждение (лат.).
«Искусство любви» (лат.).
Моя вина, моя вина, моя тягчайшая вина (лат.).
Древностями (итал.).
Святой Никто (нем.).
Так проходит мирская слава (лат.).
Подаяния (итал.).
Лживая правда (итал.).
В чужие края (лат.).
С Богом (лат.).
Имя (лат.).
Примета (лат.).
Здесь: порционно (франц.).
Волей-неволей (лат.).
Затем, вследствие этого (лат.).
Спина к спине (лат.).
Любовь земная и любовь небесная (итал.).
Потерянный день (лат.).
Стагирит – уроженец г. Статры (в Македонии); здесь: Аристотель.