И от Парижа, нашей жизни в нем, пестрая осталась память. Во всяком случае, мы жили непокойно, как бурно-непокойно лето Парижа, то жара, то ливни, грозы, и то все блестит, то мокнет, под потоками. Сначала мы шикарили, обедали на Больших бульварах, по ночам шлялись в кабаре, днем я разъезжала по портнихам – Александр Андреич находился в восходящей ярости успеха, ожидал невесть чего от выставки. Я была холодней. Мне казалось, что художников здесь слишком много, нашуметь не так легко. И вышло – я права.
Выставка успеха не имела. О ней почти и не писали. Публики ходило мало, Александр Андреич получил гроши. Он впал во мрак. Иногда крайнее раздражение находило. Он не удерживал теперь уж меня дома, убегал куда-то сам, по кабачкам, и напивался. Деньги плыли, что же, собственно, нам делать? Впрочем, я вообще не думала, мне думать не хотелось. Просто я жила собой, своей любовью, молодостью и здоровьем – и что странно: даже тем не тяготилась, что не пела.
Нет, я не была помощницей Александру Андреичу. Он рыскал за заказами (в Москву решил не возвращаться, покуда не добьется своего), а я одна бродила, Парижем осенним, в теплоте и золоте, потом мокрым зимним, наконец, весенним, светло-голубоватым и к вечеру розово-дымным.
Уезжала иногда и за город. Мне нравилось слезть на маленькой станции, уйти в поля, сесть где-нибудь под изгородью – слушать жаворонков, греться в солнце и глядеть, как в свете лоснятся зеленя. Вокруг разбросаны лесочки, фермы, но просторы голубые широки, земледелец здесь царит, как будто бы у нас, в России.
Раз я лежала на спине, глядела в облака, почувствовала вдруг, что я плыву, тем же путем, как и мы ехали – с высоты неба мне видны – Германия, Польша, Россия, бедное наше Галкино. Там я увидела – Маркуша на балконе, в русской рубахе, а Андрей влез ему сзади на плечи, на пальчик ус наматывает. «Эх, сиротка!» Я очнулась, встала, и пошла.
Вот я, дама нарядная, сижу в купе поезда, мчащегося в Париж, в бешеном грохоте рельс, стрелок, мостов. «Сиротка, сиротка». Россия, Маркуша, отец, Галкино.
Чувство ушло, разумеется. «Ах, ну Андрюша, Маркел… да, но уж где тут…» Нет, я была дама нарядная.
И как раз в этот вечер мы обедали с русскими на Елисейских полях – Александра Андреича угощал меценат, заказавший портрет. Было шумно и бурно, шикарно, выпили, и поехали на благотворительный праздник французской графини. Помню потоки автомобилей, золотыми глазами бороздивших тьму леса Булонского. Помню лужайку, где из кареток выпархивали лучшие женщины и Парижа, да и всего мира. На лужайке, в лесу – фейерверки, музыка, балет – из рощ, пронизанных бенгальским светом, выносились знаменитые танцовщицы, Дианы, Нимфы, Психеи. Рога старых охот королевских трубили в лесах, кавалькады являлись – весь маскарад обрамлен небом темно-синеющим, с золотом фейерверков, и волною мужчин во фраках, дам полураздетых – изощренных француженок, ослепительных бразилианок, испанок, американок. Тысячные эспри, кружева, бриллианты, глаза подведенные, воли пресыщенные, богатства…
Александр Андреич был в полоумии.
– Д-да, это жизнь! Это – люди!
Он побледнел, волосы слиплись, такой же распаренный, как в Москве у картежников, – ну что он здесь, со своей неудавшейся выставкой, жаждой мучительной, тысячью франков? Я моложе его – и беззаботней – мне просто все интересно. Париж, так Париж! Не наше Пасси с милой квартиркою, пейзажем Медона – нет, Вавилон.
Мы возвращались с рассветом. Многомиллионный труженик спал. Париж моноклей, блудниц, фраков и декольте, бриллиантов, вилл, автомобилей тек все тою же лавиной, по голубым авеню леса Булонского, мимо зеркальных прудов с лебедями, под звездами бледнеющими.
Александру Андреичу нравилось, что вот и мы будто бы этого круга. Сидел он вразвалку, набекрень шляпа, глаза мутные, неверные. «Что за тяжесть!» Автомобиль летел, голубая ночь плескала в лицо нежными шелками, в глазах – лебеди леса Булонского, бледные звезды – почему рядом тут Александр Андреич, почему он бурчит о каких-то тысячах, никогда ведь он их не получит?
В Пасси я подымалась медленно по крутой лестнице. Мелкая жизнь за дверьми с ярко начищенными рукоятками, половичками для ног, хлебами-батонами, стоявшими в уголку, со всеми копеечниками, храпевшими в своих благоустроенных углах. У себя в комнате я вздохнула, отворила окно. Нет, мир велик, просторен, и весна чудесна, и Париж…
Ах, если за тебя придет расплата, если отольются все бриллианты, кружева, шелка и бархата – то есть за что, по крайности, ответить!
Я отошла к ночному столику, и под букетом сладко исструявшейся сирени, в полумгле утра майского заметила конверт. Георгий Александрович писал из Рима – просто, скромно, дружественно. В письме был также чек от отца, на две тысячи, и маленькая карточка: Андрюша в Галкине, верхом на лошади, нянька поддерживает. Да, он растет… Пока мать по Парижам, по романам… Я перечла, сложила все, и встала. Я была серьезна, раздеваясь. За полуоткрытой дверью мылся и укладывался Александр Андреич. Мне неприятно было, как он фыркает, как грузно рушится на постель, я вспомнила вдруг его волосатую грудь, которой он гордится, мне стало смешно. Что такое? Почему я, собственно, в Пасси, на пятом этаже, с волосатым, поседелым человеком, все кричащим о славе, напивающимся, в пьяном виде иногда грозящим мне, грубо ласкающим? Что я – влюблена, как тогда в Москве? Подумаешь, какая гимназистка! Париж, Париж, но я забросила здесь пение, живя неверной и туманной жизнью, и вообще мы скоро прогорим, конечно. Бог мой, что за глупость!
XI
Конечно, Александр Андреич ничего не получил. Портрет писал вначале в настроении, что забьет всех Ренуаров, но чем дальше дело шло, тем холоднее делалась модель к изображению – и меценат не взял портрета. Александр Андреич хотел судиться. Тогда заказчик прислал ему пятьсот франков – подачкою – портрет же отклонил решительно.
Франки он взял. Но ослабел, сильно запил, стал расползаться.
– Нисходящая звезда! Комета рушащаяся! Наталья, ты в меня все веришь?
Он переоценивал. Напрасно думал, что вообще-то очень я в него верила. А теперь совсем не нравился его рамолисмент. Рамолисмент же рос, и быстро. В начале нашей жизни за границей я над собой чувствовала силу некую, и власть, теперь же были только пьяные истерики, потом подавленность, затишье, он на меня тогда смотрел как будто бы на якорь некоторый.
– Наталья, ты не выдашь, – бормотал, – я уж знаю, на тебя можно положиться. Ты живая и живучая, живешь, идешь… Что ж, может быть, и выплывем.
Пытался он работать, но теперь мало выходило – слишком нервничал и вообще истощался. Его, конечно, надо было пожалеть. Но я жалела мало. Чтоб отвлечься, стал он бегать по притончикам картежным. Иногда и я ходила, но теперь чувство почти брезгливости вызывал он во мне – красный, с воспаленными глазами и неверным голосом свихнувшегося игрока. Коньяк, рюмка за рюмкою, не помогал. Карта его понимала – как лошадь ощущает кучера нетрезвого и склонна понести – карта казала ему мину насмешливую и предательскую. Он спустил быстро все, что оставалось, продал бриллиантовые запонки, часы – грозила нищета. Остались у меня только две тысячи отцовских. Как ни просил, я не дала ему ни франка. Но я вспомнила Москву, зиму, когда играли мы с ним в клубе, и решила вновь попробовать, сама.
Я не сказала ничего, ушла одна в притончик у Монмартра, где мы бывали с ним, там действовала рулетка. Меня пустили по условленному стуку. Притон был второсортный, грязновато и накурено, пахло духами, и за столом, с лицами зелено-бледными, сидели личности – кто знает, кто из них чем занимался там, в жизни верхней? Может быть, юноша в красном галстухе с толстыми губами подделывал доллары; чистенький и стриженый, в золотых очках – кассир, еще не арестованный. Скуластый, в шарфе и каскетке – из апашей, рядом с ним подруга, остроплечая Марго с синими кругами под глазами, пудреная и подкрашенная, с тем изяществом остроугольным и надтреснутым, какое может только у француженки быть.
Я приглядывалась, наблюдала. Видела, как равнодушно спускал гульдены свои сытый голландец с подозрительным юношей, как Марго загоралась, когда ей лопаточкой сгребали золотые. Спросила коньяку – выпила. Чувствовала себя легко, покойно.
Марго выронила платочек. Я подняла и подала. Та улыбнулась.
– Вы очень милы.
И пожала руку мне.
– Вы нынче здесь одна?
– Одна.
– Ого, вы не боитесь. Вы не американка?
Я объяснила ей, кто я и что мне нужно. Она захохотала.
– Это смешно, но неужели же вы думаете, что другие ходят сюда, чтобы проигрывать? Пьер, посмотри, смешная русская.
– А я вам говорю, что выиграю. Ну вот хотите, покажу. И я поставила пятьдесят франков. Мне возвратили триста.
Марго захлопала в ладоши: она сама выигрывала, и была добра. Но больше я не ставила.