Но как она была неуклюже мила, как застенчиво гостеприимна, как дружески и деликатно проста!
– Получайте, – ласково говорила она, протягивая кому-нибудь из нас тарелку, – получайте и кушайте, пожалуйста. Номер шестой, вы, я знаю, больше пиво пьете. Мне Вася рассказывал. Так достаньте около вас под столом. А вам, господа, я налью вина. Это очень хорошее вино. Тенериф. У меня есть один знакомый пароходчик, так он его постоянно пьет.
Мы четверо знали все в жизни и, конечно, знали, на какие деньги был устроен весь этот пасхальный стол вместе с пивом и «тенерифом». Но это знание, однако, совсем не коробило и не угнетало нас.
Зоя рассказывала о своих ночных впечатлениях. В Братстве, где она отстояла заутреню, была страшная теснота, но Зое удалось занять хорошее место. Чудесно пел академический хор, а евангелие читали сами студенты, и читали поочередно на всех языках, какие только есть на свете: по-французски, по-немецки, по-гречески и даже на арабском языке. А когда святили на дворе пасхи и куличи, то сделалась такая толкотня, что богомольцы перепутали свои припасы и перессорились. Потом Зоя задумалась, развздыхалась и стала мечтательно вспоминать великую неделю у себя в деревне.
– Такие мы цветочки собирали, называются «сон», – синенькие такие, они первые из земли выходят. Мы делали из них отвар и красили яйца. Чудесный выходил синий цвет.
А чтобы желтый был цвет, так мы луком яйца обертывали, шелухой, – и в кипяток. А то еще разноцветными тряпочками красили. А потом целую неделю ходили по селу и били яйцо об яйцо. Сначала носиком, потом ж. кой, кто перебьет другого, тот забирает себе. Один парнишка достал где-то в городе каменное яйцо – так он всех перекокал. Но когда дознались, в чем дело, то у него все яйца отняли, а самого поколотили.
И целую Святую неделю у нас качели. Одни – большие посередь села: это общественные. А то еще отдельно у каждых ворот маленькие качели – дощечка и пара веревок. Та к всю неделю качаются все – мальчишки и девчонки, и все поют: «Христос воскресе». Хорошо у нас!
Мы слушали ее молча. Жизнь так долго и ожесточенно колотила нас по головам, что, казалось, навеки выбила из нас всякие воспоминания о детстве, о семье, о матери, о прежних Пасхах.
Между тем коленкоровая занавеска на окне холодно поголубела от рассвета, потом стала темнеть и переходить в желтый тон и вдруг незаметно стала розовой от отраженного солнца.
– Вы не боитесь, господа, я открою окно? – сказала Зоя.
Она подняла занавеску и распахнула раму. Вслед за нею и мы все подошли к окну.
Было такое светлое, чистое праздничное утро, как будто кто-то за ночь взял и вымыл заботливыми руками и бережно расставил по местам и это голубое небо, и пушистые белые облака на нем, и высокие старые тополи, трепетавшие молодой, клейкой, благоухающей листвой. Днепр расстилался под нами на необозримое пространство – синий и страшный у берегов, спокойный и серебряный вдали. На всех городских колокольнях звонили.
И вдруг все мы невольно обернулись. Инженер плакал. Ухватившись руками за косяк оконной рамы и прижавшись к нему лбом, он качал головой и весь вздрагивал от рыданий. Бог весть, что делалось в его старческой, опустошенной и израненной душе неудачника. Я знал его прежнюю жизнь только слегка, по случайным намекам: тяжелая женитьба на распутной бабенке, растрата казенных денег, стрельба из револьвера в любовника жены, тоска по детям, ушедшим к матери…
Зоя жалостно ахнула, обняла инженера и положила его седую, с красной бугристой плешью голову себе на грудь и стала тихо гладить его плечи и щеки.
– Ах, миленький, ах вы, мой беднень кий, – говорила она певуче. – Сама ведь я знаю, как трудно вам жить. Все вы, как песики заброшенные… старенькие… одинокие. Ну, ничего, ничего… потерпите, голубчики мои… Бог даст, все пройдет, и дела поправятся, и все пойдет по-хорошему… Ах вы, родненький мой…
С трудом инженеру удалось справиться. Веки у него набрякли, белки покраснели, а распухший нос стал почти синим.
– Чегт! Негвы пгоклятые! Чегт! – говорил он сердито, отворачиваясь к стене.
И по его голосу я слышал, что у него в горле, во рту и в носу еще стоят едкие невылившиеся слезы.
Через пять минут мы стали прощаться и все почтительно поцеловали руку у Зои. Мы с инженером вышли последними, и как раз у самых дверей Зоиного номера на нас наскочил возвращавшийся из гостей студент.
– Ага! – воскликнул он, улыбаясь и многозначительно вздернув брови. – Вы в-вон откуда? Гм… раззз-говелись, значит?
В тоне его голоса мы услышали определенную гнусность. Но инженер великолепно и медленно смерил его взглядом от сапог до верха фуражки и после длинной паузы сказал через плечо тоном непередаваемого презрения:
– Сссуслик!
На вокзале не было обычной суматохи: наступала Святая ночь. Когда прошел курьерский девятичасовой поезд, все поспешили докончить только самые неотложные дела, чтобы поскорее разойтись по квартирам, вымыться, надеть все чистое и в семье, с облегченным сердцем, дождаться праздника, отдохнуть хоть ненадолго от беспорядочной жизни.
Полутемная зала третьего класса, всегда переполненная людьми, гулом настойчивого говора, тяжелым теплым воздухом, теперь была пуста и прибрана. В отворенные окна и двери веяло свежестью южной ночи. В углу восковые свечи слабо озаряли аналой и золотые иконы, и среди них грустно глядел темный лик Спасителя. Лампада красного стекла тихо покачивалась перед ним, по золотому окладу двигались полосы сумрака и света…
Проезжим мужикам из голодающей губер нии некуда было пойти приготовиться к празд нику. Они сидели в темноте, на конце длинной платформы.
Они чувствовали себя где-то страшно далеко от родных мест, среди чужих людей, под чужим небом. Первый раз в жизни им пришлось двинуться на «низы», на дальние заработки. Они всего боялись и даже перед носильщиками неловко и торопливо сдергивали свои растрепанные шапки. Уже второй день томились они скукой, ожидая, пока к ним выйдет тщедушная и горделивая фигурка помощника начальника станции (они уже успели прозвать его «кочетком») и строго объявит, когда и какой товарный поезд потянет их на Харцызскую. Со скуки они весь день проспали.
Надвигались тучи. Изредка обдавал теплый благовонный ветер, запах распускающихся тополей. Не смолкая ни на минуту, несся с ближнего болота злорадный хохот лягушек и, как всякий непрерывный звук, не нарушал тишины. Направо едва-едва светил закат; тускло поблескивая, убегали туда рельсы. Налево уже стояла синяя темнота. Огонек диска висел в воздухе одинокой зеленовато-бледной звездочкой. Оттуда, с неизвестных степных мест, шла ночь…
– Ох, должно, не скоро еще! – шепотом сказал один, полулежавший около вокзальных ведер, и протяжно зевнул.
– Служба-то? – отозвался другой. – Должно, не скоро. Теперь не более семи.
– А то и всех восемь наберется, – добавил третий.
Всем было тяжко. Только один не хотел сознаться в этом.
– Ай соскучился? А-а-а… – зевнул он, передразнивая первого говорившего. – Гляди, ребята, заревет еще, пожалуй!
– Будя, Кирюх, буравить-то, – серьезно ответил первый и деловым тоном обратился к соседу: – Парменыч, поди глянь на часы, ты письменный.
Парменыч отозвался добрым слабым голосом:
– Не уразумею, малый, по тутошним, все сбиваюсь: целых три стрелки.
– Да ай не все равно? – опять заметил Кирилл насмешливо. – Хушь смотри, хушь не смотри – одна честь…
Долго молчали. Тучи надвинулись, густая темнота теплой ночи мягко обнимала все. Старик открыл трубку, помял пальцем красневший в ней огонь и на время так жарко раскурил ее, что смутно осветил свои седые солдатские усы и ворот зипуна. На мгновение выступили из мрака и белая рубаха лежащего на животе Кирилла, и заскорузлые, изорванные полушубки двух других пожилых мужиков. Потом он закрыл трубку, попыхтел и покосился влево, на своего племянника. Тот дремал. Длинные худые ноги его, завернутые в белые суконные портянки, лежали без движения; по очертаниям худощавого тела было видно, что это совсем еще мальчик, истомленный и до времени вытянувшийся на работе.
– Федор, спишь? – тихо окликнул его старик.
– Н-нет, – ответил тот сиплым голосом.
Старик ласково наклонился к нему и, улыбаясь, шепотом спросил:
– Ай соскучился?
Ответ последовал не сразу:
– Чего ж мне скучать?
– Да ну! Ты скажи, не бойся.
– Я и так не боюсь.
– То-то, мол, не таись…
Федька молчал. Старик поглядел на его худенькие плечи… потом тихонько отвернулся.
Уже и на закате стемнело. Контуры вокзальных крыш едва рисовались на фоне ночного неба. Там, где оно сливалось с темнотою земли, перекрещивались и мигали зеленые, синие и красные огоньки. Осторожно лязгая колесами, прокатился мимо платформы паровоз, осветил ее красным отблеском растопленной печки, около которой, как в темном уголке ада, копошились какие-то черные люди, и все опять потонуло в темноте. Мужики долго прислушивались, как он где-то в стороне сипел горячим паром.