Макар со Знобишиным с круглого стола на кровать все ссыпали, на столе большой-большой портфель разложили, бумаги разные перебирают, чертежи, сметы. Знобишин ловко на белых листах карандашом рисует, объясняет-кричит, посмеивается весело. А то вскочит маленький-кругленький, крепкий такой, и руками широкие жесты, плавные. И на Макара остро глядит. Тот сияет. И кричат оба, подчас лишь сами себя слышат.
И счастливо же нашел Макар архитектора. И как нашел. Тут же в столовой гостиницы, на второй день. Тот с купцами сидел. С двумя бородачами. И горячо им говорил, и так же руками разводил. А те его, посмеиваясь осаживали:
- Ты нам турусы-то не подводи. Да ты полегче. Да нам не дворцы, чай, а всего-навсего склады под крупчатку. Да нам, брат, Москву удивлять не приходится.
Слушал Макар. А через час Знобишин за его столом сидел. И сошлись. Поняли друг друга. А бородачи лакея подозвали, долго с ним шептались, головами качали таинственно.
Похлопывал себя Макар по ляжкам, приговаривал:
- Утешил он меня, Раиса. Доволен я. Вот они где, люди настоящие. Москва-то! Она, матушка, не деревня. Только копни, все, чего душа просит, найдешь. Мы, Петр Петрович, и подрядчиков здешних повезем. Все у нас московское, Раиса, будет. Петр Петрович, коньячку. Помолчи, Раиса, дай Петру Петровичу досказать. Так по-вашему, Петр Петрович, ренессанс? Ах, Раиса, как он стили знает. Не забудьте, Петр Петрович, ровно мильон. Ровно мильон. Но тут уж все: и мебель, и ковры, и посуда, все до гвоздя. Но уж ни копейки больше. Слушала Раиса. Молчала, удивлялась:
- Как же так: весь мильон? А жить на что будем?
Плачет, плачет несчастный Семен. И строго смотрят на него стены дома отца его, отошедшего от земной жизни.
Спит Доримедонт на Макаровой кровати. На мягкой чуть похрапывает. С отъездом брата тише комната стала, задумчивее. Огонечек лампадный ласковее сон братьев оберегает. И дивился тогда Семен: уезжая, Макар и в комнату свою многолетнюю не зашел; на иконы, все дни жизни его видевшие, не помолился. Кое-что из вещей приказал слугам снести. И все. А Семен ему забытые вещицы после свадебного обеда подал.
- Вот, говорит, ты забыл. Возьми.
- К черту! Куда мне...
А были то книжечки потрепанные, зайчик фарфоровый, медальон серебряный с девическим портретом, пансионских времен, образки надкроватные, и еще разное. Была даже тетрадка Макарова писания, на дневник похоже.
Отошел тогда Семен, как мальчик застыдившись. Думал: брат спасибо скажет; думал: любимое. И день такой святой. В новую жизнь.
Но давно это было. Для Семена давно. Горе в душе Семеновой. И тяжело это горе в ночных стенах в родных. Там легче было, когда ударило.
Так было. У Ирининых в доме Семен жених. Давно все узнали. И всерьез, и в шутку: жених да жених.
И старик Иринин, купец - не купец, помещик - не помещик, в темном, в богатом кабинете своем, на тахте развалясь, не раз Семену ласковые слова говорил, ободряющие. И разглядывал сигарный дым, и улыбался чему-то весело нежный старик. И говоря о Семене, о дочке любимой говорил, о Даше.
И вошел однажды днем Семен в кабинет. Вошел бледно-решившййся, погибающе-радостный, помолчал и сказал свое слово. И встал важный старик. И пошел жениху навстречу, и обнял.
- Что же, Семен Яковлевич... Я рад... Я рад... Да благословит Господь, а я благословляю... Рад, рад... О счастьи Дарьином позаботьтесь. Узнал я вас немало. И надеюсь...
И захлопал ладонями, и позвонил.
- Эй, шампанского нам сюда!
- А вы, Семен Яковлевич, к Даше пройдите. Дочери моей декларацию свою изъясните. Так-то. А потом мы с вами, если угодно, и о существенном побеседуем.
Окрыленный Семен перед невестиной дверью лишь струсил. Так счастлив был. Так счастлив был. И помолчал бледный, и сказал свое слово.
И сидела она, затянутая в шелково-стальную материю, откинув прекрасную голову, в потолок расписной глядя. И ноготки ее острые и любимые по плюшу кушетки знаки-узоры чертили. И слова жениха слушала. И еще к чему-то прислушивалась. И молчала. И чуть подняла голову, но веки опустила, так с закрытыми глазами и говорила.
- Вы не противны мне, Семен Яковлевич. Вы милый... Вы очень милый. Но как вы не поняли: я не вас люблю, не вас. Я люблю Борка. Да, да, гусарского корнета Борка. Не улыбайтесь, прошу... Впрочем, вы, вероятно, не улыбаетесь. Не вижу. И он меня любит. Правда, Борк весь со своей любовью не стоит вашей любви, силы вашей любви, ее искренности, чистоты. Видите, я не обманываюсь. Но, Семен Яковлевич... Но, милый мой Семен Яковлевич, я-то вас не люблю... не полюбила еще. А я молода, и любить мне хочется. И почему-то честно любить хочется. Я в любви хочу быть провинциалкой, Семен Яковлевич, милый мой. Так вот, расстанемся друзьями. Да и расставаться не надо, пожалуй. Приходите. А о разговоре нашем я ни слова. Ну, вас о том и просить не надо. Надеюсь, отцу вы не говорили еще. Со мной-то он не раз уж говорил о вас. Да. Жаль мне отца. Надеется он на нас с вами. Ну, да на то и старость, чтобы о деньгах думать. А мне двадцать первый год, Семен Яковлевич. Хочется мне еще глупой побыть. А вам сколько лет?
Кто-то вместо Семена, убитого, ответил хрипло:
- Двадцать девятый.
- Ах, милый мой Семен Яковлевич, не мало вам лет, но и не так уж много. Сделайте вы с собой что-нибудь. Уезжайте куда-нибудь, поучитесь. Знаете ли вы, что за все, за все время, как знаю вас, никто о вас ничего, ничего не сказал, кроме того, что у вас два миллиона. Ведь скучно это...
- И полутора нет, - ответил хрипло мертвец.
- Ну, это все равно. Отец и с половиной дела свои поправил бы. Ему кредит нужен. Ах, как нужны вы ему. Оба мы нужны. Огорчу я его с моим Борком. Но что делать. Решила я. Хорошо, когда решишь, жених мой милый. Решите-ка и вы, пока не совсем поздно. Что решить? Приходите завтра, скажу. Обдумаю. А золотым мешком скучно быть, милый... Вы ведь не сердитесь, что я вас милым зову? Вы, право, милый. Но что вы молчите? Нет! Молчите, молчите я понимаю вас.
И говорила, поводя рукой по плюшу, по старо-розовому. И глаза ее были закрыты: видела судьбу свою. И губы, говоря жестокие слова найденной юной правды, улыбались не радостно, не смехом, но скорбно. А тот стоял потный, с чуть открытым ртом, с испуганными глазами. И то хотелось ему быть где-нибудь, только не здесь, то страстно-страстно хотелось здесь, здесь остаться, чтобы сделать что-то. Но что?
А за пятью стенами изящный старик потирал руки.
- Однако, долго они там. Ах, уж и дочка. Мудрец у меня Дарья.
И смотрел на расцветающую ныне позолоту карниза.
- А нам с Борком приданого моего пока хватит. Ненадолго, милый, ненадолго. Знаю. Отец достанет. А, может, и не достанет. Что ж. Решила я. Решилась я. Ах, хорошо решиться. Хорошо решиться, Семен Яковлевич, жених мой милый, неудачливый.
И глаза открыла ласковые. И быстрее по-обычному:
- Завтра непременно. Непременно завтра вечером. От гостей уйдем, здесь запремся. О вашей жизни поговорим. Может быть, Бирюлину Настю вам сосватаю. Ну, не сердитесь. Не решено еще.
И гневался Дарьин отец. И кричал во всех комнатах. И с дочерью кричал, и без дочери. И поняли все три лакея, что можно опростать открытую бутылку. А старший из них без зова вошел и поставил перед барином коньяк.
- Теперича ему коньяк надобен. За ваше здоровьице, Олечка.
- Хи!
Бедный, бедный Семен. Обнищала душа его небогатая. И смотрит, и смотрит, раздетый, ночной, в ночные не осуждающие лики окладных икон.
- Господь с тобой, - шепчут.
Но злы стены. И не эти стены многолетней комнаты детской. Из всех стен дома отцовского пар-дым идет, гнев.
Хоть бы он не пришел...
Но лучше ли? Она из стены вышла. Она, Даша. Платье сталью отбивает. Шелковое. Туфлю ненарочно жениху глупому показывает. По чулку черному узор серебряный.
- Здравствуйте, Семен Яковлевич, милый. Вы ведь милый.
И высоко-скрывающее платье стальное у ворота расстегивает, глаза защурив.
Но будто загремело. То он вошел - чужую жизнь из дома своего выгнал. Молча кивает бритое грозное лицо над длинным, до галстука застегнутым сюртуком. И галстук жесткий скрипит. И молчит железный старик, на сына на старшего глядя. Любил помолчать железный отец. Стены, им выложенные, за него говорят. В ночи говорят наследнику великого дела.
- Отшили? Так. Саночки вам подали, Семен Яковлевич. Бывает. Это с бедными женихами из мелочных торговцев зачастую случается. Ничего, потерпите. В другие ворота постучитесь. Может, и не везде так. Может, кто и не прогонит. Вот Дубасин, насупротив лавочка, две тысячи обороту и дочки две - невесты. Выбирайте. Авось! Ась, Семен Яковлевич? Ась, милый?
Стоит железный старик, головой грозно кивает, молчит. Слышит он говор стен дома своего, навек сложенного. И молчит. Лишь глаза его в Семеновы глаза.
- Стой-стой-стой! Ишь, орел-птица!
Это Доримедонт.
И невнятно так бормочет. У живых нет мыслей о Семеновом горе. Лишь стыд Семенов да страх его не слабее горя его. Кто победит...