Но я увидел, что этот голос слышу не я один. Все ползущие слышали этот голос. Холодея, но не в силах двинуться. В голосе с неба было что-то большее, чем надежда, большее, чем наше черепашье движение к жизни. Голос с неба повторял: передаю сообщение ТАСС. Пятнадцать врачей… Их незаконно обвинили, они ни в чем не повинны, их признания получены путем применения недопустимых и строжайше запрещенных советскими законами приемов следствия.
Врачей отпустили. Вот это номер! А как же почта Лидии Тимашук и орден. Как журналистка Елена Кононенко, прославлявшая бдительность и героиню этой самой бдительности, бдительность олицетворенную, персонифицированную бдительность, бдительность, показанную на обозрение всему миру.
Ибо смерть Сталина не произвела на нас, многоопытных, надлежащего впечатления.
Уже давно играла какая-то небесная музыка, когда мы поползли вперед. Никто не сказал ни слова — каждый справлялся с новостью сам.
Уже замерцали огни поселка. Навстречу к ползущим выходили их жены, подчиненные и начальники. Навстречу мне не вышел никто — я сам должен был доползти до барака, до комнаты, до койки, зажечь и растопить железную печку. И когда я согрелся, напился горячей воды, согретой в кружке прямо в печке, на горящих дровах, выпрямился перед огнем, чувствуя, как теплый свет пробегает по моему лицу — не вся же кожа лица была отморожена раньше — были ведь и сохранившиеся пятна, дольки, части, — я принял решение.
На следующий день я подал заявление об увольнении.
— Увольнение — в руце божией, — насмешливо сказал начальник района, но заявление принял, и с очередной фельдъегерской почтой это заявление увезли.
«На Колыме я семнадцать лет. Прошу меня уволить. Я не пользуюсь, как бывший заключенный, никакими правами на выслугу лет, на начисления. Расходов по моему увольнению государство почти не несет. Прошу». Через две недели я получил ответ-отказ без всяких мотивировок. Тут же я написал протест прокурору, требуя вмешательства и так далее.
Суть была в том, что если возникает какая-нибудь надежда — должны быть сняты или разбиты всякие юридические оковы — чтобы формальности, бумажки не задержали. Скорее всего — переписка моя бесполезна. А вдруг…
В клубе сорвали портреты Берии, а я все писал, писал… Арест Берии не укрепил меня в моих надеждах. Те события совершались как бы сами по себе, и тайная их связь с моей судьбой не ощущалась явно. Не о Берии мне надо было думать.
Прокурор ответил через две недели. Это был прокурор, занимавший высокие должности в соседнем управлении. Прокурор был снят с работы и переведен в захолустье. Жена прокурора торговала швейными машинами по удесятеренным ценам — об этом даже был написан фельетон. Прокурор пробовал обороняться наиболее привычным оружием — доносил, что дневальный начальника управления Азбукин торгует среди заключенных махоркой по десять рублей за цигарку. А махорку получает в посылках с материка самолетами, чуть ли не дипломатической почтой — по особым весовым багажным нормам для высшего начальства, а то и вовсе без всяких норм. За столом начальника управления садились по двадцать человек ежедневно, и никакие полярные ставки, никакие выслуги лет не могли покрыть расходов на вино, на фрукты. Начальник управления был нежный семьянин, отец двух детей. Все расходы покрывала продажа махорки — десять рублей самодельная папироса — восемь спичечных коробков, шестьдесят папирос в пачке-осьмушке. Шестьсот рублей восьмушка, пятьдесят граммов — игра стоила свеч.
Прокурор, посягнувший на способ обогащения, был немедленно снят и переведен к нам, в захолустье. Прокурор следил за выполнением закона, быстро отвечал на письма, вдохновленный ненавистью к начальству, разгоряченный борьбой с начальством.
Я написал второе заявление: «Мне было отказано в увольнении. Теперь, посылая вам справку прокурора…»
Через две недели я получил отказ. Без всякой мотивировки — как будто мне нужен был заграничный паспорт, когда не объясняют причин отказа.
Я написал областному прокурору, прокурору Магаданской области, и получил ответ, что я имею право на увольнение и выезд. Борьба высших сил перешла в какую-то новую стадию. Каждый поворот руля оставлял следы в виде многочисленных приказов, разъяснений, разрешений. Нащупывалось какое-то соответствие, мои заявления попадали, как говорят блатные, «в цвет». В цвет времени?
Через две недели я получил отказ. Без всякой мотивировки. И хоть я писал многократно слезные письма моему начальнику — начальнику санотдела управления фельдшеру Цапко — никаких ответов от Цапко я не получал.
Триста километров было от моего участка до управления, до ближайшего врачебного участка.
Я понял, что нужна личная встреча. И Цапко приехал вместе с новым начальником лагерей, обещал мне многое, все обещал — даже увольнение.
— Подберу, как приедем назад. Да оставайся еще на зиму. Весной уедешь.
— Нет. Если даже меня не уволят совсем, из вашего управления я обязательно уйду.
Мы расстались. Август переходил в сентябрь. Кончился обратный ход рыбы из ручьев. Но я не интересовался ни вершами, ни взрывами, после которых всплывала рыба и белые брюха горбуши и кеты качались на горных волнах, заносились в речные затоны и гнили, тухли.
Должен был прийти случай. И случай пришел. Наш район посетил сам начальник дорожного управления инженер-полковник Кондаков. Ночевал он в избе начальника района. Торопясь, боясь, что Кондаков заснет, я постучал в дверь.
— Войдите.
Кондаков сидел за столом, расстегнув китель и растирая натертый воротником красный след, опоясывающий круглую белую шею.
— Фельдшер района. Разрешите обратиться по личному делу.
— В дороге я ни с кем не разговариваю.
— Я это предвидел, — холодно и спокойно сказал я. — Я написал вам письмо-заявление. Вот конверт — там все сказано. Не откажите прочесть в то время, когда найдете нужным.
Кондакову стало неловко, и он перестал возиться с воротом гимнастерки. Как-никак Кондаков был инженером, человеком с высшим, пусть техническим образованием.
— Садитесь. Расскажите, в чем дело.
Я сел и рассказал.
— Если все так, как вы говорите, я обещаю вам уволить вас, как только вернусь в управление. Дней через десять.
И Кондаков записал в крошечную книжечку мою фамилию.
Через десять дней мне позвонили из управления — друзья позвонили, если у меня были там друзья. Или просто любопытные, зрители, а не актеры, которые спокойно много часов подряд, много лет следят, как рыба вырывается из дырявой верши, как лиса отгрызает лапу, чтобы уйти из капкана. Следят, не делая попытки ослабить капкан и выпустить лису. Просто — следят за борьбой зверя и человека.
Телефонограмма — из района в управление за мой собственный счет. Разрешение на такую телеграмму я вымолил у начальника района… Никакого ответа.
Колымская зима наступила. Лед затянул ручьи, и только кое-где на быстринах текла, бежала, жила вода, дымящаяся, как паровозный пар.
Нужно было спешить, спешить.
— Я отправляю тяжелобольного в управление, — доложил я начальнику. У больного был разыгравшийся язвенный стоматит на почве недоедания, авитаминоза, язвенный стоматит, который так легко смешать с дифтерией. На такие отправки мы имели право; более того — обязаны были отправлять. По приказу, по закону, по совести.
— А кто будет сопровождать?
— Я.
— Сам?
— Да. На неделю закроем медпункт.
Такие случаи бывали и раньше, и начальник об этом знал.
— Я опись составлю. Во избежание кражи. И шкаф под пломбу уполномоченного.
— Вот это правильно. — Начальник успокоился.
Мы выехали на попутных, замерзали, отогреваясь через каждые тридцать километров — и на третьи сутки, еще засветло, добрались до управления в желто-белой дневной колымской мгле.
Первый человек, которого я увидел — был фельдшер Цапко, начальник санотдела.
— Привез тяжелобольного, — доложил я, но Цапко смотрел не на больного, а на чемоданы — у меня были даже чемоданы — фанерные, самодельные, где были книги, дешевый мой костюм бумажный, белье, подушка, одеяло… Цапко все понял.
— Без начальника разрешения на отъезд не даю.
Пошли к начальнику. Это был маленький начальник, по сравнению с инженер-полковником Кондаковым. По нетвердости его тона, неуверенности ответов я понял, что пришли какие-то новые приказы, новые «разъяснения»…
— Не хочешь остаться еще на зиму? — Был конец октября. Зима была уже в разгаре.
— Нет.
— Ну что ж. Раз не хочет, не держите…
— Слушаюсь, товарищ начальник! Цапко вытянулся перед начальником лагеря, щелкнул каблуками, и мы вышли в грязный коридор.
— Ну так вот, — с удовольствием сказал Цапко. — Ты добился всего, чего хотел. Мы тебя увольняем на все четыре стороны. На материк поедешь. На твое место назначен фельдшер Новиков. Он, как и я с фронта, с войны. Поедете с ним назад к тебе — там все сдашь по всей форме, и тогда приезжай за расчетом.