Любопытство все-таки превозмогло. Дьякон после некоторого раздумья тихонько подкрался к двери и, сдернув цепку с пробоя, с неожиданным для его возраста проворством сбежал с крыльца в сторону, уже на бегу проговоривши:
— Гость-то хорош, да угостить нечем! Похлебкин подался поближе к калитке. Максим Семеныч оглянулся, соображая, куда броситься на случай опасности, но дверь уже охнула и заскрипела. Поздно. Голая голова пристава вынырнула из черного прямоугольника на свет, оглянулась, уставилась на него темными щелками, шумно фукнула ртом, как будто из воды вынырнула.
— Т-тец д-дьяк!..
И вылез весь, неуверенно ступая босыми, квадратными ногами, в длинной, расстегнутой на груди рубахе и коротких подштанниках.
— Э-ге! — всплеснул сзади голос фельдшера, неожиданно тонкий от изумления и радости, и Максим Семеныч, почувствовав за спиной приближающиеся его шаги, приободрился.
Пристав подошел нетвердыми шагами и, несмело протягивая руку, промычал дружелюбно и нежно:
— Пор-фи-ша… сроду мы с тобой…
Максим Семеныч заложил руки назад и отодвинулся, а Похлебкин из-за его спины подался вперед и снял шляпу:
— Добрый вечер, Мордальон Стаканыч!..
Пристав вдруг обратился в фигуру изумления, в выразительный мрамор, весь облитый лунным светом, и прошло несколько мгновений, пока он шевельнулся вновь. Он сделал шаг к Максиму Семенычу, вгляделся. Злорадно улыбающийся, сияющий торжеством взгляд толкнул его назад и он попятился на дьякона, который подошел сзади.
— Засада! — тихо прохрипел пристав, как великолепный трагический актер.
И было похоже, что хмель соскочил с него. Дьякон с растрепанными жидкими волосами, жидкий и изогнутый, как кочерга, зашел ему наперед и наставительно сказал:
— Засада? А какой черт тебя просил сюда?
Мордальон растерянно потер голую голову ладонью, крякнул и ничего не сказал. И было одно мгновение, когда они все четверо стояли в тесном кругу, облитые зеленым серебром лунного света, безмолвные, фантастически завороженные. Где-то далеко мягко, чуть слышно звенела песня, где-то лаяла тонким голосом собачонка, стучал ночной сторож. А они стояли, немые и торжественные: квадратный пристав с голой головой, в рубахе по колени и широчайших кальсонах, не прикрывавших щиколок; дьякон, погнувшийся вперед с выражением щуки, готовой кинуться на добычу, — в рубахе покороче, обвисшей на плечах, как на вешалке, и в полосато-розовых подштанниках, тоже коротеньких, узких, собравшихся в гармонику под коленками; почтительно снявший шляпу кругленький фельдшер Похлебкин и Максим Семеныч — с руками в кармане, с злорадным торжеством в глазах.
— Гость-то, говорю, хорош, да угостить нечем! — прервал зачарованное безмолвие дьякон.
— Тец-дьяк!.. — прохрипел Мордальон, кладя руку на живот.
— Ишь… порядки наводят!.. И меня-то со старухой из шанцев выбил… в своем же собственном дому… Да что у меня, б……, что ль? — закричал свирепо дьякон.
Фельдшер фыркнул в руку, и сказал деланно серьезным тоном:
— Ревизия подведомственного участка… Мордальон поглядел на него упрекающим взглядом, потер голову ладонью.
— Отец дьякон… ошибка… — прохрипел он, — ей-богу, ошибка… Конечно, теперь захотите отнять кусок хлеба, — в вашей власти… Но… Максим Семеныч! — неожиданно повернулся он к ветеринару, — имейте же и чувство человечества!.. Вы — человек с образованием… будьте же человеком!..
— А Угарка? — усмехнулся Максим Семеныч и увидел, как одна тень вскинула длинную неуклюжую руку и указательным перстом энергично ткнула вниз.
Мордальон слабо махнул рукой.
— Что Угарка! — сморщившись сказал он, — была моя глупость, сознаю… Но Угарка давно в земле, а тут семья… восемь дочерей…
— Поглядеть бы им теперь на папашу, — язвительно сказал дьякон, — как он ревизии производит…
— Отец! с тобой мы помиримся!.. Мы с тобой…
— Да ведь мне 76 лет, голова ты с ушами! При таких летах-то нас и булгачить?.. Забрался и хозяином себя ведет… За свой двугривенный расшароварился!..
И опять они застыли друг перед другом в позах фантастических героев какого-то импровизированного представления, — один круглый, как шар, похожий на клоуна из цирка в своей просторной рубахе и широких подштанниках, другой — тонкий и кверху погнутый, как переломленная дуга. Застыли, устремив немигающие взоры друг на друга.
Кажется, заглядывали уже зрители в калитку, — за воротами несомненно слышался пырскающий смех и несомненно сдавленные восклицания бабьих голосов и шуршал говор. Максим Семеныч прервал молчаливую борьбу глаз.
— Подите оденьтесь, друзья… Оно хоть и не очень свежо, да светло…
Максим Семеныч! — воскликнул умоляющим голосом Мордальон, — будьте человеком!..
— А я кто же по-вашему?
— Имейте чувство человечества… Семья!..
— Да я-то при чем? Вот дьякона просите…
— Оте-ец Порфирий!
— Я — давно Порфирий! Я семьдесят шесть лет Порфирий, а кухарок держу для стряпни, только не для этакой… Я этого не любитель…
— Восемь человек… — Голос Мордальона дрогнул. — Отнимете кусок, куда я с ними?..
Он засопел, закрыл глаза рукой и всхлипнул. Фельдшер Похлебкин сказал:
— Деспотизм до добра не доводит, Ардальон Степаныч! Вот держись вы гуманных принципов человечества, не будь бы вы сами придирчивый и гордый начальник, — никогда бы никто и ни в каком случае…
— Имейте чувство человечества, господа! — всхлипывая, прошептал Мордальон, — сознаю… и прошу простить… всенародно прошу и буду просить… дети учатся…
Это зрелище подвывающего, растерзанного и впавшего в отчаяние Мордальона тронуло и Максима Семеныча, и дьякона. Может быть, покаяние и не было искренним, но слезы — искренние, подлинные… Это было очевидно. И стало жалко человека.
— Эх, взять бы колючку да колючкой… по известному месту… — сказал дьякон, но сказал не сердито, а лишь с ворчливым упреком доброго старого пса.
— Ну, идите оденьтесь… А то — народ… — доброжелательно сказал Максим Семеныч.
— Все равно! — трагически махнул рукой Мордальон, — прошу всенародно… Бабочки, болезные мои! — захрипел он, повернувшись к калитке, в которой уже торчало с десяток женских голов, простоволосых и в платочках, — прошу всенародно — извините!.. кого чем если… ничего не поделаешь, долг службы… Извините!..
Фельдшер дружески обнял его за талию и повернул к кухне.
— Ардальон Степаныч! — волнующим, увещательным голосом сказал он, — надо одеться… Когда начальство не при всех орденах, то в народе нет того уважения…
Максим Семеныч вышел за ворота и сейчас же утонул в пестрой женской толпе, жаркой и босоногой, в ночных, не очень тщательных костюмах, смеющейся, гуторящей, ахающей. Подальше от ворот, на приличном расстоянии, толпилась публика культурная, молодежь. Увидели Максима Семеныча, окружили с расспросами, засыпали словами, смехом, барышни затормошили.
— Спать — спать — спать! — отвечал Максим Семеныч, шутливо отбиваясь.
Пришел домой, разделся, лег и засмеялся.
— Чего? — подозрительно спросила Таня.
— Ничего. Завтра… А сейчас — спать!..
Но уснуть долго не мог. Волной поднималась и накрывала радость, неудержимая, глупая, мальчишеская, как бывало в детстве, когда удавалось в драке поднести сопернику ловкую бляблю, расквасить нос, дать звонкого леща. Закрывал глаза и — вставала фантастическая картинка, облитая лунным сиянием, внезапная и чудесная, как сказка. И непобедимый, цепкий беззвучный смех бежал мелкими судорогами по всему телу. Злобы не было, был смех один, радостный смех нежданной удачи.
— Деспотизм!.. — вспоминался великолепный фельдшер Похлебкин, и снова душил смех. И опять малиновыми бубенчиками звенела в груди радость, светлое, ликующее чувство удовлетворения, что есть возмездие на земле, есть судный день и для деспотизма, плачет порой и пристав третьего стана… Мстить Мордальону? зачем? Пусть живет. Ушибить его великодушием — вот месть, тонкая, как жало! Видеть его каждодневно и быть живым напоминанием растерянности и страха, которые он пережил, оказавшись без орденов на глазах обывателей…
В открытое окно забегал порой бурлящий говор и смех, — молодежь бродила по улицам. Теперь она безвозбранно завладела и запретной частью слободы: была добыта свобода — не борьбой, правда, а благоприятным случаем, но… не все ли равно?..
В восемь утра пришел неожиданно доктор Арвед Германыч. Для обычного его визита было это рановато. Значит, какая-то важная миссия. Арвед Германыч сел, — пили чай на террасе, — вынул окурок сигары, закурил. Несколько минут молчал, устремив белые, замороженные глаза в одну точку, — как всегда делал, — сопел носом и размеренно чмокал губами, точно снилось ему что-то сладкое.