— От се ж дивитесь, яке чувства мает!
А офицеры себе спят да спят и не чуют, что они опротестованы и что дело это им непременно натворит хлопот, с которыми не знать как и развязаться.
Но если грузен был их хмельной сон, то не легко было и пробуждение на следующее утро.
Рано всех собутыльников описанной попойки обежал вестовой от усатого майора или ротмистра, который командовал эскадроном и представлял своим лицом высшую полковую власть в месте расположения.
Конечно, ротмистр еще не бог весть какое высокое начальство — почти то же, что «свой брат Исакий», и порою «вместе пляшет», — однако офицеры струхнули.
Главное лихо в том было, что у них еще головы трещали и они никак не могли вспомнить всего, что вчера происходило в каморе при жидовской лавке… Что-то такое помнилось, что было будто крепко закручено, да только не все подряд вспомнить, а что-то обрывается, и являются промежутки времени, когда будто даже и самого времени не было… Помнится, что будто разогнали жидов, да ведь это совсем не важно, и не раз это случалось и при самом ротмистре. Разогнать никого не беда, а особенно жидов, потому что это такой народ, который самыми высшими судьбами обречен на «рассеяние». Жид насчитает лишнее, положит за выпитое то, что и не было пито, и за то поврежденное и разбитое, что совсем не повреждалось; но они рассчитаются с ним и опять будут жить ладно до новой истории. Жид сам же им поставит первую выставку без денег «на мировую», а потом они заохотятся и поддержат коммерцию… Не может быть, чтобы это он — жид захотел с ними ссориться и был причиною внезапного раннего призыва их к старшему офицеру!.. Разве что-нибудь приказные… Кажется, будто там были какие-то два приказные… «судовые панычи»… Тоже кушанье неважное… мало ли их везде в то время военные люди трепали!.. Да и чего они больше стоят — это крапивное семя, взяточники?.. Разве вот только не обрубили бы которому-нибудь их них нос или уши?.. Вот это скверно — отрубленного не приставишь… Но, — бог милостив, — сходили с рук и не такие дела — сойдет и это. Да и на что приказному нос? — разве только чтобы табак нюхать да обсыпать им казенную бумагу… А хабар или взятка не жаркое, он ее и так, без носа почует… Разумеется, придется сложиться и заплатить, но в складчину это не тяжело будет…
В таких или приблизительно в подобных сему размышлениях офицеры, мало унывая, потянулись к квартире своего старшего товарища и вступили в его просторную, но низенькую залу, в малороссийском домике, смело; но тут сразу же заметили, что дело что-то очень неладно. Ротмистр их не встречает запанибрата — в полосатом канаусовом архалуке, с трубкой в зубах, а двери в его кабинет заперты, — пока, значит, все соберутся, тогда он и выйдет и заговорит ко всем разом…
Эта официальность не обещала ничего доброго, и сходящиеся офицеры переглядывались друг с другом и, понизив тон до полушепота, спрашивали один у другого:
— Да что это такое?.. Что мы вчера наделали?
Одному кому-то на переходе по улице удалось что-то услыхать про портрет…
— Портрет, портрет… Что такое за портрет?!
Никто не может вспомнить.
А в это время дверь вдруг отворяется, и из кабинета выходит ротмистр, в мундире с эполетами, и усы оттопырены, и, не поздоровавшись, начинает речь словами, гораздо позднее вложенными Гоголем в уста Сквозника-Дмухановского:
— Я пригласил вас, господа, для того, чтобы сообщить вам пренеприятное известие: на вас подана жалоба по гражданскому начальству, и мне сообщил о ней городничий; я должен вас арестовать. Пожалуйте мне ваши сабли и извольте сейчас чистосердечно объясниться: что вы такое вчера наделали в лавке?
Офицеры стали безропотно снимать сабли и подавать их эскадронному, но насчет «чистосердечного объяснения» отвечали, что они и сами рады бы узнать, чтó такое именно они наделали, но не могут привести себе этого на память.
Ротмистр еще принасупился и еще суровее произнес:
— Прошу не шутить! я с вами говорю по службе, как старший!
— Шуток и нет, — отвечал один из обвиняемых, — а ей-богу мы не помним.
— Припоминайте!
— День был жаркий… вошли невзначай… стали пить в холодке полынное… с жидами за что-то поспорили… но худого умысла не имели… Там даже были два приказные, и те всё могли видеть.
— То-то и есть… два приказные! В них-то и дело. Эти два приказные действительно могли всё видеть, и они и видели, а вот вы чем будете против них оправдываться? Срам нашему званию!
— Да в чем оправдываться?.. Позвольте узнать, — проговорили офицеры.
— А вот в чем вам надо оправдываться! — воскликнул ротмистр и, вынув из кармана сложенный вчетверо лист бумаги, стал читать обязательно сообщенную ему городничим копию с извета судовых панычей, где писано, как господа офицеры повреждали портрет метанием вилок, несмотря на то, что они, случившиеся на месте преступления судовые панычи, «имея в сердцах своих страх Божий и любовь ко Всевышнему», во все это время стояли на коленях, и до того даже, что растерзали на тех местах об пол имевшиеся на них в ту пору единственные шаровары и по той причине теперь лишены возможности ходить на исправление обязанностей службы. А потому они против всего оказанного офицерами бесчинства по долгу своему протестуют, а за панталонное повреждение просят взыскать с виновных особенно в пользу каждого, по двадцати рублей ассигнацией.
Дочитал это ротмистр и, свистнув вестовому, велел подать из своей спальни портрет, на котором офицеры воочию могли увидеть следы своего вчерашнего времяпровождения, и остолбенели…
А ротмистр меж тем снял с себя мундир и, оставшись в одном военном галстухе, сел на стол и, заложив руки за вышитые гарусные подтяжки, заговорил другим голосом:
— Дело, господа, плохое. Это имеет предрянной характер, потому что тут черт знает что такое присочинят… Какая-то ничтожная приказь, дрянь, канцелярские с приписью подьячие, и против офицеров… Я с вами обошелся как старший, а теперь говорю как товарищ… Этого так предоставить своему обыкновенному течению невозможно, а надо предупредить быстротою и чистосердечною военною откровенностию, как прилично благородным людям… Поможет это или нет, но надо действовать откровенно и честно. Прошу садиться, закуривайте трубки и давайте думать. А мое мнение такое: грех воровать, да нельзя миновать. Надо тем пользоваться, что почта в Переяслав вчера ушла и теперь опять только через три дня пойдет. Это ваше счастье. Я отобрал у вас сабли, и вы выберите поскорее из себя двух, и пусть они скачут к полковнику и расскажут ему всё по совести. Он с губернатором хорошо знаком и помочь может.
Лучше этого плана не могли и придумать, и через час два офицера уже скакали из Пирятина в Переяслав, а на дороге у них Фарбованая; с неба после жары и духоты ударил гром и полил ливень, и в потоках воды, как пузырь, выскакивает перед офицерами из хлебов хохол в видлоге.
— Що за люди с дзвоном и чого треба?
Отвечают:
— Мы офицеры, едем по своему делу.
— А як по своему дiлу, то вертайте до нашего пана Вишневского.
Офицеры было не хотели, но хохол их убедил, что «се вже такички… такая поведенцыя».
Заехали, чтобы переждать дождик и грозу, а Степан Иванович встречает их радушно — сейчас напоил, накормил, и спрашивает:
— Что вы, господа, волей-неволей или своею охотою дальше рветесь в такую погоду?
Офицеры отвечают по-сказочному — что едут они и волей, и неволей, и своею охотою.
— А именно?.. Может быть, я пособить вам могу, что и ехать не надо будет.
Те вздохнули и говорят:
— Нет, у нас такое трудное дело, что разве только полковник губернатора упросить может.
— Ну, однако, — что такое губернатор? Я ведь не из пустого любопытства спрашиваю.
Офицеры рассказали.
Вишневский поводил себя растопыренными пальцами по темени, чихнул и говорит:
— Это совсем не губернаторское дело, и вам в Переяслав ехать незачем. Никто вам не поможет, если не дать делу правильного оборота.
— А как ему дать правильный оборот?
— Ну, это мне надо еще почихать.
И Степан Иванович опять поводил себе пальцами по темени, чихнул и говорит:
— Да, вижу я, что все вы хоть москали и надо бы вам нас учить, а вы дело нехорошо поставили и можете его совсем испортить, если поедете к старшим. Вы вашею откровенностию себе не поможете и начальство затрудните, а вот я вас до завтрего у себя арестовываю, и имею право арестовать, потому что вы мне сами сознались, что сбежали, да при вас и ваших сабель нет. Прошу пожаловать во флигель — там вам готовы все услуги, и спите крепко, а завтра утром все ваше дело примет такое правильное направление, как следует.
Офицеры, поговорив, подумали: что же, до утра подождать беда не велика, — и подчинились своеобычному хозяину. Они ушли во флигель, а фарбованский пан крикнул гайдука Прокопа, велел ему сесть в бричку и скакать в Пирятин, где найти таких-то двух судовых панычей и во что бы ни стало привезти их к утру в Фарбованую.