7) Церковная музыка потому и была хороша, что она была доступна массам. Несомненно хорошо только то, что всем доступно. И потому наверное: чем более доступна, тем лучше.
8) Различные характеры, выражаемые искусством, только потому трогают нас, что в каждом из нас есть возможности всех возможных характеров (забыл).
9) История музыки, как и все истории, написана по тому плану, чтобы показать, как она понемногу достигала того положения, в котором находится то, чего пишется история, теперь. Теперешнее же состояние музыки или то, чего пишется история, предполагается высшим. А что, как оно не только низшее, но совсем уродливое, случайное уклонение в уродливость?
10) Вера в авторитеты делает то, что ошибки авторитетов берутся за образцы.
11) Говорят, музыка усиливает впечатление слов в арии, песне. Неправда. Музыка перегоняет бог знает насколько впечатление слов. Ария Баха. Какие слова могут с ней тягаться во время ее воспроизведения. Другое дело слова сами по себе. На какую музыку ни положи Нагорную проповедь, музыка останется далеко позади, когда вникнул в слова. Crucifixe Фора*. Музыка жалка подле слов. Совсем два разных чувства — и несовместимые. В песне они сходятся только потому, что слова дают тон. Неточно. Об этом в другом месте.
12) Как-то живо вспомнил Вас. Перфильева и других, кого видал в Москве, и так ясно стало, что, несмотря на то, что они умерли, они есть.
13) Харибда и Сцилла художников: или понятно, но мелко, вульгарно, или мнимо возвышенно, оригинально и непонятно.
14) Поэзия народная всегда отражала, и не только отражала, предсказывала, готовила народные движения — крестовые походы, реформация. Что может предсказать, подготовить поэзия нашего паразитного кружка?.. — любовь, разврат; разврат, любовь.
15) Народная поэзия, музыка, вообще искусство иссякло, потому что все даровитое переманивалось подкупами в скоморохов богатых и знатных: камерная музыка, оперы, оды…
16) Во всех искусствах — борьба христианского с языческим. Христианское начинает побеждать, и набегает новая волна 15-го века — Возрождения, и только теперь, в конце 19-го, опять поднимается христианство, и язычество, в виде декадентства, дойдя до последней степени бессмыслия, уничтожается.
17) Кроме того, что даровитейшие люди из народа подкупами переманивались в лагерь паразитов, причиной уничтожения народной поэзии и музыки были: сначала закрепощение народа, а потом самое главное — книгопечатание.
18) Чертков говорил, что вокруг нас четыре стены неизвестности: впереди стена будущего, позади стена прошедшего, справа стена неизвестности о том, что совершается там, где меня нет, и четвертая, он говорит, стена неизвестности того, что делается в чужой душе. По-моему, это не так.
Три первые стены так. Через них не надо заглядывать. Чем меньше мы будем заглядывать за них, тем лучше. Но четвертая стена неизвестности того, что делается в душах других людей, эту стену мы должны всеми силами разбивать — стремиться к слиянию с душами и других людей. И чем меньше мы будем заглядывать за те три стены, тем больше мы будем сближаться с другими в этом направлении.
19) После смерти по важности и прежде смерти по времени нет ничего важнее, безвозвратнее брака. И так же, как смерть только тогда хороша, когда она неизбежна, а всякая нарочная смерть — дурно, так же и брак. Только тогда брак не зло, когда он непреодолим. […]
21 декабря. Москва. 96. Плохо выучиваюсь. Все страдаю, беспомощно, слабо. Только в редкие минуты поднимаюсь до сознания всей своей жизни (не только этой) и своих обязанностей в ней.
Думал и (почувствовал). Есть люди, лишенные как эстетического, так и этического (главное, этического) чувства, которым нельзя внушить того, что хорошо, еще менее, когда они делают и любят нехорошее и думают, что это нехорошее — хорошо. Сейчас была Соня, говорили. Только еще тяжелее стало.
22 декабря. Москва. 96. Е. б. ж. Начинает быть очень сомнительно, не переставая болит сердце. Нет отдыха ни на чем почти. Нынче Поша один — освежил. Гадко, что хочется плакать над собой, над напрасно губимым остатком жизни. А может быть, так надо. Даже наверное так надо.
25 декабря 96. Москва. 9 ч. вечера. Мне душевно лучше. Но нет работы умственной, художественной, и я тоскую. Сейчас испытываю это особенное святочное размягчение, умиление, поэтическую потребность. Руки холодные, хочется плакать и любить. За обедом грубые сыновья — были очень мучительны.
26 декабря 96. Москва. Все ничего не пишу, но как будто оживаю мыслями. Бес все не отходит от меня. Думал нынче о «Записках сумасшедшего». […]
5 января 1897. Москва. Все нечего записать хорошего о себе. Нет потребности работы, и бес не отходит. Был нездоров дней шесть.
Начал перечитывать «Воскресение» и, дойдя до его решения жениться, с отвращением бросил. Все неверно, выдумано, слабо. Трудно поправлять испорченное. Для того, чтобы поправить, нужно: 1) попеременно описывать ее и его чувства и жизнь. И положительно и серьезно ее, и отрицательно и с усмешкой его. Едва ли кончу. Очень все испорчено.
Вчера читал статью Архангельского «Кому служить» и очень радовался*.
Дописал записную книжку. И вот выписываю из нее.
[…] 2) (К «Запискам сумасшедшего» или к драме.) Отчаяние от безумия и бедственности жизни. Спасение от этого отчаяния в признании бога и сыновности своей ему. Признание сыновности есть признание братства. Признание братства людей и жестокий, зверский, оправдываемый людьми небратский склад жизни — неизбежно приводит к признанию сумасшедшим себя или всего мира. […]
Нынче 12 января. Москва. Рано утром. Не сплю от тоски. И не виновата ни желчь, ни эгоизм и чувственность, а мучительная жизнь. Вчера сижу за столом и чувствую, что я и гувернантка — мы оба одинаково лишние, и нам обоим одинаково тяжело. Разговоры об игре Дузе, Гофмана, шутки, наряды, сладкая еда идут мимо нас, через нас. И так каждый день и целый день. Не на ком отдохнуть. Таня бедная и желала бы когда-то, да слабая, с слабыми духовными требованиями натура. Сережа, Илюша… Бывает в жизни у других хоть что-нибудь серьезное, человеческое — ну, наука, служба, учительство, докторство, малые дети, не говорю уж заработок или служение людям, а тут ничего, кроме игры всякого рода и жранья, и старческий flirtation[12] или еще хуже. Отвратительно. Пишу с тем, чтобы знали хоть после моей смерти. Теперь же нельзя говорить. Хуже глухих — кричащие. Она больна*, это правда, но болезнь-то такая, которую принимают за здоровье и поддерживают в ней, а не лечат. Что из этого выйдет, чем кончится? Не переставая молюсь, осуждаю себя и молюсь. Помоги, как ты знаешь.
15 января 97. Москва. Рано утром. Почти всю ночь не спал. Проснулся оттого, что видел во сне все то же оскорбление*. Сердце болит. Думал: все равно от чего-нибудь умирать надо. Не велит бог умирать ради его дела, надо так глупо, слабо умирать от себя, из-за себя. Одно хорошо, это то, что легко вытесняет из жизни. Не только не жалко, но хочется уйти от этой скверной, унизительной жизни. Думал и особенно больно и нехорошо то, что после того, как я всем божеским, служением богу жизнью, раздачей именья, уходом из семьи, пожертвовал для того, чтобы не нарушить любовь, — вместо этой любви должен присутствовать при унизительном сумасшествии.
[…] Нынче ночью думал, как надо написать памятку*. Это теперь главное, и надо захватить, пока не умер.
4 февраля 97. Никольское у Олсуфьевых. Я здесь уже четвертый день. И невыразимая тоска. Пишу об искусстве плохо. Сейчас молился и ужаснулся на то, как низко я упал. Думаю, спрашиваю себя, что мне делать, сомневаюсь, колеблюсь, как будто я не знаю или забыл, кто я, и потому, что мне делать. Помнить, что я не хозяин, а слуга, и делать то, к чему приставлен. С каким трудом я добивался и добился этого знания, как несомненно это знание и как я мог все-таки забыть его — не то что забыть, а жить, не применяя его.
Соня без меня читала этот дневник, и ее очень огорчило то, что из него могут потом заключить о том, что она была нехорошей женой. Я старался успокоить ее — вся жизнь наша и мое последнее отношение к ней покажет, какой она была женой. Если она опять заглянет в этот дневник, пускай сделает с ним, что хочет, а я не могу писать, имея в виду ее или последующих читателей, и писать ей как будто свидетельство. Одно знаю, что нынче ночью ясно представил себе, что она умрет раньше меня, и ужасно стало страшно за себя. Третьего дня я писал ей, что мы особенно вновь и понемногу (что всегда бывает особенно твердо) начали сближаться лет пять или четыре тому назад и хорошо бы, чтобы это сближение все увеличивалось до смерти одного из нас, моей, которая, я чувствую, очень близка. Ну, довольно об этом. Выпишу, что думал за это время.