Леонардовна, как у невесты!
Аня уронила подол, заглянула в гардероб, ощетинившийся пустыми крючками. В углу на стуле сидела старушонка и вязала. Руки у нее были огромные, спицы в них не мелькали, а плавно и тяжело раскачивались.
– А живот – заплыл-поплыл… Где она, талия Книппер? Ау-у? – говорила старуха своим спицам. – Если так дела пойдут, я тебя не разомну, ищи себе другую массажиску.
– Мариночка, дайте хоть на старости лет шоколаду поесть! Всю жизнь ведь впроголодь. То денег не было, а потом вот, роли. Роли, роли… – словно отвечали старухе ее же спицы.
– Платье на тебе лопнет в девяносто лет, на юбилее прям, – будет тебе роль.
Аня подошла ближе, дослушать «разговор», – и тут охранник за спиной окликнул ее, постучал по часам на руке: мол, долго еще будешь на себя в зеркало любоваться? Пришлось развернуться и уйти.
– Старушка там вяжет… Она правда была массажисткой Книппер? – спросила у него Аня.
– Книпсер? Это кто?
Ясно, тут каши не сваришь.
– Можно, я в гардероб загляну еще раз?
Охранник подмигнул.
– В гримерку захотела? Рановато. Сам свою «Водку на столе» прогонит раз пять. Он же тебя после концерта звал, вот и зайди. Не, я всё понимаю, ты такая ничего из себя…
– Да нет, в гардеробе старушка, Мариночка, она, ну, в общем, моя массажистка, – врала Аня еще хуже, чем одевалась.
– Нет там никого. Ленка – в отпуске, в октябре выйдет. Марин сроду не было.
Потом Аня сидела на набережной и смотрела на море. Справа заслонял вид пришвартованный фрегат с рестораном «Апельсин», слева виднелся край недостроенного павильона. Громкоговоритель звал на морскую прогулку в Гурзуф, любоваться Медведь-горой. За спиной на бульваре художники расставляли мольберты.
Когда шла домой, тут и там вспыхивали фонари, чуть дрожали длинные иголки кедров. Зеленые, красные и желтые кабинки старой канатки вдруг замерли, словно для того, чтобы кому-то удался снимок, и, качнув пассажиров, снова поплыли. Пахну́ло жареной рыбой из ресторана, примостившегося у входа на подъемник. А с другой стороны, в барбершопе, за стеклом, прямо под резным на восточный манер балконом, щелкали у бородки белобрысого парня ножницы мастера. Из открытой двери несло пеной для бритья и лаком для волос. Внутри Аня разглядела ретро-портреты актрис с начесами. «Парикмахерско-татарский город», – писал о Ялте Чехов.
* * *
– Парикмахерско-татарский город пожаловал, – сказал садовник вышагивающему по свежевскопанным клумбам журавлю.
Птица, распахнув крылья, отвернулась и не то перелетела, не то перебежала ближе к дому, в тень крыльца. Софочка, расплачиваясь с ямщиком, оценила, что ее приезд заметили. Вошла в калитку. Проваливаясь каблуками в гальку и чертыхаясь про себя, она поспешно убрала с лица брезгливое выражение и, держа осанку, поплыла по дорожке.
Софочка любила Москву. Огни, рестораны, городские скверы… А копаться в земле, да еще здесь, в Верхней Аутке, за Ялтой, у чёрта на куличках, считала уделом недотеп. Да и огорода тут толком не было – так, саженцы вялые, ручей пересохший. Разве что розовый куст хорош. Мужик в соломенной шляпе и рыбацких сапогах до колен тоже какой-то негородской садовник. Хотя и опрятный.
Журавль вскрикнул и побежал прямо на нее, Софочка охнула, уронила зонтик.
– Он Арсения ждет, не пугайтесь! Просто отойдите от калитки дальше. Птица, а какая верность, – одобрил мужик из-под шляпы.
– Послушайте, уважаемый, – Софочка быстро пришла в себя. – Мне бы Антон Палыча. Он дома?
– Нету.
– А где же он? В гостинице сказали здесь искать, в огороде.
– Раз в гостинице сказали, значит, правда.
Садовник приподнял шляпу – и оказался Чеховым: не то чтобы сильно похож на портрет, а так, будто младший брат.
Софочка затараторила: пришла на прослушивание, на роль Елены Андреевны, Алексеев торопится начать репетиции «Дяди Вани», да вот без фам фаталь дело не движется. Она еще что-то говорила, а сама отмечала, как мелодично и хорошо звучит в саду ее голос.
Земля в клумбе, где продолжал невежливо ковыряться Чехов, извинившись, что не приглашает в дом, потому что там клеят обои («Сам сбежал!»), покрылась серой коркой. Солнце светило мягко, будто сквозь ситечко.
– Это ничего. У вас чудесный ого… сад. Только вот что же мне читать? У вас там длинных монологов нет.
– Почему же нет? У Астрова, например, про лес. Не желаете?
Софочка медленно подняла на него взгляд и прищурилась; Алексеев называл эту ее ужимку «Пли!».
– Да вот, еще у Сони, – продолжал Чехов. – «Мы отдохнем», помните? Кстати, тезка ваша. Эту роль уступлю вам за десять рублей. Чего вы так вцепились в Елену Андреевну, раз монологи любите?
– Я в консерватории училась… – начала Софочка, и галька предательски брякнула под скрытым юбкой каблуком. – Я всю Елену Андреевну чувствую, вот просто всю-всю!
– Ну, это другой разговор, – Чехов, опершись на лопату, заломил шляпу на затылок, отчего показался совсем молодым. – Приступайте тогда. На фоне гор вы прямо рахат-лукум. Только саженец груши не обломайте, вот он, прямо у вашего зонтика.
– Вы мне реплики подбросите? За Серебрякова в спальне?
– Да что вы, я уже и текст забыл.
– У меня с собой, – Софочка вытащила из сумочки листы с пьесой.
– А где ваша соперница? Алексеев обещал прислать двоих на выбор. Я думал, она вам подыграет, или это не принято в художественном театре? – вокруг его глаз собрались смешливые морщинки.
– Она заболела…
Теперь Софочка и впрямь жалела вывихнутой Ольгиной лодыжки. Если бы та согласилась приковылять, посадила бы ее вот тут, на скамейку, читать реплики…
Прямо над головой Софочки пролетел журавль, чиркнув крылом так, что шляпка вместе с булавкой свалилась и покатилась по клумбе, дальше, дальше, – до розового куста. Две толстые белые косы опали на плечи.
– Какая тяжелая, – Чехов, подавая ей шляпку, подержал косу в руке.
– С детства ращу, – со вздохом ответила Софочка.
И правда, она давно бы их отрезала к чертовой матери. Тут, в Ялте, в умывальнике такие волосы и вовсе не промыть, а местные бани пользуются дурной славой. Чехов спросил еще что-то про консерваторию и не мешают ли играть на рояле такие косы, – и Софочка вдруг принялась жаловаться, как ей приходилось вставать в шесть утра, зубрить сольфеджио, вбивать в пальцы гаммы, – а потом, на экзамене, профессор, видите ли, решил, что она чужое место занимает. Всё из-за «еврейской» фамилии: Абрамова.
– А я не удержалась – и хрясь ему по морде!
– Чем?
– Да нотной тетрадью.
Чехов отпустил ее косу, которую так и держал, слушая всю эту «консерваторию», и захохотал по-детски, заливисто, громко. Потом утер глаза от слез, пробубнил что-то вроде «Дело Дрейфуса», – и громко