— То есть вы предлагаете человеку стать жертвой?! Так я вас поняла? Как это у нас в советское время было — добровольно-принудительно! Вы что, сумасшедший? Или преступник?
— Никому я ничего не предлагаю, — отступил Шхунаев от моей кровати. — Вы как-то искаженно меня поняли. Я просто рассуждал, что мы, русские, все, как Христос, готовы на жертву. И война, и коллективизация это доказали.
— Христос на муку шел, и страдал от этого, и не хотел, и все же решился. Это был Его выбор, — вся дрожала Кларина, но совиные перья топорщила. — И ничего хорошего он в своей крестной муке не видел. И Христу не жертвы угодны, а христианские деяния. Когда же в коллективизацию уничтожали миллионы невинных, разве это их выбор был? Их гнали, как баранов, на убой. Как язык-то у вас повернулся сравнить убиенных просто так, которые и подумать-то не успели, что с ними происходит, и поступок Богочеловека?!
— Да вы что? Господь с вами! Креста на вас нет! — Шхунаев и выскочил бы, но Кларина стояла в дверях.
— А на вас?
— Есть!
— Лучше бы не было. Разрешите мне пройти, мне больного кормить надо.
Получилось так, что теперь он мешал Кларине подойти к кровати. Шхунаев пожал плечами, отступил в сторону:
— Придут же такие дикие фантазии в голову! У нас, женщина, больница, а не казарма. Мы людей лечим. Как умеем, так и лечим. И нечего нас попрекать нашим святым делом! Мы даже выгнать вас с вашим мужем отсюда не можем, пока его не вылечим. И будем им заниматься, раз мы здесь работаем.
Он повернулся и важно, не дрогнув, покинул палату.
Славка захохотал, обнажая свои зубы-кукурузины до самых десен. Похоже, он чувствовал себя, как в театре, в первом ряду партера. Кларина в ответ тоже невольно улыбнулась, снова склонив голову набок, встопорщенные перья волос улеглись по голове.
— Разозлил он меня, — объяснила она. — Будто не говорит, а вещает. Терпеть такого не могу.
— А чего? — сказал дедок. — Начальник тут правильную речь держал. Без строгости нельзя. Забалуем. А какая строгость без жертв? Они непременно будут. С космической точки зрения нас понять нельзя, но надо. Потому как все мы дети солнца, главнейшей из планет. А ты на нас не сердись. Мы здеся в своем праве как больные.
— Да я не на вас, я на него. У! — И она подняла кулачок и погрозила в сторону двери. — Давай ешь! Откуда силы возьмешь с таким дураком еще раз спорить?
Это она уже ко мне обратилась. Села на стул рядом с постелью и принялась доставать разные баночки. Казалось, не приняла она всерьез речи Шхунаева, а раз не приняла, то ей с воли видней. Открыв первую баночку, поправила свои круглые очки, улыбнулась мне, сказала:
— Пей, еще теплый. Это кисель овсяный, пусть стенки желудка смажет и полечит. Не хуже лекарств, я думаю. А теперь печенки, понемножку, не торопись, свежая, с рынка прямо, слегка обжарила. Это чтоб кровь восстановить. Всю не съедай, на обед оставь. Здесь, в термосе, я тебе бульон теплый поставила. Мама советовалась с врачами — для сил нужно, в обед выпьешь сколько захочешь. Завтра свежий принесу. А в банке кисель облепиховый, облепиха прямо от всего помогает, сам знаешь. Захочется пить, ты не воду, а киселя глотни.
Беспомощна она была здесь, чувствовала это, но, как и положено совам, оставалась мудрой птицей, стараясь не только ударами клюва, но и бытом остановить, предотвратить надвигающееся нечто. Поражала меня в ней эта легкость перехода от высоких материй к самой будничной матерински-хозяйственной заботливости. Видимо, и Славку это поражало, единственного в этой палате, кто был сам словно сгустком жизни, непосредственным ее порождением, и вместе с тем поднимался над бытом, мог оценить людей с какой-то высшей точки. Понимал, что значит, говоря словами одного из героев Достоевского, быть с кем-то «на высшей ноге».
Славка, сидя на своей койке, пил чай, заедая куском хлеба, и смотрел, как Кларина кормила меня.
— Да ты не стесняйся, тебе сейчас нужней. Я-то через неделю отсюда так и так выйду. Курс проколют — и выпустят. А тебе сил набираться надо. Жена правильно говорит. Нет, здорово вы их срезали, прошлый раз того, а теперь вот энтого.
— А что же, слушать их?.. Вон иконостас на стенке расклеили, а хоть бы в голову взяли, что это значит! — оправдывалась Кларина.
От еды, сытости и слабости я вдруг почувствовал, что неудержимо засыпаю. Вступать в разговор не было сил, глаза сами закрывались. Я тихо сполз пониже, положил голову на подушку, и слова их полетели ко мне сквозь сонный туман. Бог Морфей одолел.
— Да ты спи, я рядом посижу. — Это Кларина.
— Тело само ощущает, что ему надо. — Это Славка.
— Потому как, тить твою мать, человек произошел ис солнца, и космические лучи ему способствуют, и бедному, и богатому. — Это дедок. — Даже я, Фаддей Карпов, до сих пор жив при посредстве космических лучей, тить твою мать. — Это он перед ученой Клариной свою ученость показать хочет, догадался я в дреме и заулыбался, а со стороны, небось, казалось, что счастливый сон гляжу.
— При женщине не надо бы материться, дед, — одернул его правильно воспитанный еще в курсантской школе дипломат.
— А я женщин ненавижу и никогда не женюсь, — вдруг прорезался подросток Паша. — От них все зло, ласки их — один обман. Поспать с ними — это можно.
— Мал ты еще. Хороших мужиков, что ли, много? — закашлялся Глеб. — Где б женщине хорошего мужика найти — вот поиск-то! Ладно, пойду курну.
Я открыл глаза. Белый с протеками потолок вдруг принялся снижаться, завертелся и поплыл. И я заснул.
Проснулся часа через два. Что-то мучило меня после сна.
Жена все еще сидела у постели, держа меня за руку и наблюдая жизнь палаты. Мужики разгадывали очередной кроссворд. Славка сидел за столом и, нацепив на нос очки, зачитывал вопросы.
— Ты что, милый? Выспался? Лучше тебе? — спросила Кларина.
— Знаешь, — тревожно сказал я, — нельзя ли как-нибудь кровать переставить. А то как бы сон в руку не вышел. — Я криво улыбнулся, мне было стыдно его пересказывать, но по свойственной мужчинам слабости не удержался и рассказал: — Понимаешь, мне тут приснилась старшая медсестра, ее Сибиллой зовут, гречанка она, на картах гадает. Так будто она сестрам другим говорит, мол, этот, что под иконостасом, не случайно туда лег, его Бог как жертву указал. Так и Анатолий Александрович считает. Это я вам под Рождество рассказываю, а что под Рождество рассказано, то сбудется.
— Глупости, милый! — Она посмотрела на меня пристально и успокаивающе сквозь круглые очки, как взрослая птица на маленького птенца, страх которого надо унять. — Ты же сам знаешь, хоть по Гоголю вспомни, что под Рождество как раз черт бегает и все мутит. А иконостас — это защита, а не указание на жертву. Давай поправляйся, милый, пора вставать. Хватит себе голову всякой чушью забивать.
— Но ведь Шхунаев, — чтоб другие не слышали глупые мои страхи, прошептал я, — сказал, что усыпить может, а потом и на операционный стол… Ты каждый день сюда приходи, ладно? И особенно по утрам.
— Не волнуйся, я ведь и так каждое утро прихожу, — продолжала она как маленького успокаивать меня.
Часа в три она ушла, и Славка спросил:
— Думаешь, правдивый сон видел?
Я побледнел, мне было стыдно. Но, преодолевая себя, сказал:
— Ну и что? Может, и правдивый.
Славка минуту посидел, свесив, как дворовой пес, в задумчивости голову, потом просветлел и хлопнул себя по колену.
— Слышь, чего придумал!.. Надо Сибиллке сказать, что он хочет тебя зарезать, потому что бабе твоей куры строит. По религиозной, мол, линии нашли друг друга. Подействует, увидишь, что подействует. — Славка был сам собой доволен, сам себе улыбался, зубы-кукурузины показывая. Подтянул шаровары, футболку оправил и двинулся в коридор. Остановить я его не успел. У него все было безо всякой рефлексии. Подумано — сделано. А уж если сказано, то тем более.
Когда вернулся, шепнул мне:
— Послала она меня, конечно, куда подальше. Ну а ты как думал? Так и должно было быть. Зато теперь задумается.
Задумалась она или нет, можно было только гадать, но волны от его беседы, похоже, пошли. Перед вечерним градусником в палату заглянул Шхунаев, посмотрел на меня и сказал:
— Жалко, что не я операции делаю, придется А.А. дожидаться.
Глебу весь день давали таблетки, но лучше ему не становилось.
Как ни странно, однако слова Шхунаева подняли меня на ноги. Что бы там ни говорила Кларина, но сны, очевидно, были вещие, да и с явью какими-то кусочками совпадали. «К десятому я должен ходить, чтоб можно было отсюда выйти, — приказал я своему организму. — А для этого надо хотя бы попытаться встать и постоять около кровати». В тот же вечер я простоял две минуты, обливаясь потом и держась за спинку кровати. На следующий день с помощью Юрки и Славки несколько раз гулял по палате и, осмелев, раз даже вышел в коридор. Как белые привидения, после встречи Рождества бродили в белых халатах с нездоровыми лицами медсестры, мелькали дежурные врачи.