Кот Василий Васильевич мягко подпрыгнул, впился длинными когтями в край подоконника — глядел сквозь марлю на Желтухина и раскрыл рот… Господи… во рту, длиннее Желтухиного клюва, торчали клыки… Кот ударил короткой лапой, рванул марлю… У Желтухина нырнуло сердце, отвисли крылья… Но в это время — совсем вовремя — появился Никита, схватил кота за отставшую кожу и швырнул к двери. Василий Васильевич обиженно взвыл и убежал, волоча хвост.
«Сильнее Никиты нет зверя», — думал после этого случая Желтухин, и, когда опять подошел Никита, он дал себя погладить по головке, хотя со страху все же сел на хвост.
Кончился и этот день. Наутро совсем веселый Желтухин опять пошел осматривать помещение и сразу же увидел дыру в том месте, где кот рванул марлю когтем. Желтухин просунул туда голову, осмотрелся, вылез наружу, прыгнул в текучий легкий воздух и, мелко-мелко трепеща крылышками, полетел над самым полом.
В дверях он поднялся и во второй комнате, у круглого стола, увидел четырех людей. Они ели, — брали руками большие куски и клали их в рот. Все четверо обернули головы и, не двигаясь, глядели на Желтухина. Он понял, что нужно остановиться в воздухе и повернуть назад, но не мог сделать этого трудного, на всем лету, поворота, — упал на крыло, перевернулся и сел на стол, между вазочкой с вареньем и сахарницей… И сейчас же увидел перед собой Никиту. Тогда, не раздумывая, Желтухин вскочил на вазочку, а с нее на плечо Никиты и сел, нахохлился, даже глаза до половины прикрыл пленками.
Отсидевшись у Никиты на плече, Желтухин вспорхнул под потолок, поймал муху, посидел на фикусе в углу, покружился под люстрой и, проголодавшись, полетел к своему окну, где были приготовлены для него свежие червяки.
Перед вечером Никита поставил на подоконник деревянный домик с крылечком, дверкой и двумя окошечками. Желтухину понравилось, что внутри домика — темно, он прыгнул туда, поворочался и заснул.
А тою же ночью, в чулане, кот Василий Васильевич, запертый под замок за покушение на разбой, орал хриплым мявом и не хотел даже ловить мышей, сидел у двери и мяукал так, что самому было неприятно.
Так в доме, кроме кота и ежа, стала жить третья живая душа — Желтухин. Он был очень самостоятелен, умен и предприимчив. Ему нравилось слушать, как разговаривают люди, и, когда они садились к столу, он вслушивался, нагнув головку, и выговаривал певучим голоском: «Саша», — и кланялся. Александра Леонтьевна уверяла, что он кланяется именно ей. Завидев Желтухина, матушка всегда говорила ему: «Здравствуй, здравствуй, птицын серый, энергичный и живой». Желтухин сейчас же вскакивал матушке на шлейф платья и ехал за ней, очень довольный.
Так он прожил до осени, вырос, покрылся черными, отливавшими вороньим крылом перьями, научился хорошо говорить по-русски, почти весь день жил в саду, но в сумерки неизменно возвращался в свой дом на подоконник.
В августе его сманили дикие скворцы в стаю, обучили летать, и, когда в саду стали осыпаться листья, Желтухин — чуть зорька — улетел с перелетными птицами за море, в Африку.
Весенние полевые работы были закончены, фруктовый сад перекопан и полит, — настало пустое время до Петрова дня, до покоса. Рабочих лошадей выгнали в табун, и они ходили за прудом, на сочных лугах, где по утрам стоял голубоватый туман и огромные одинокие осокори, казалось, росли из мглистого воздуха, — висели над землей.
При табуне конюшонком состоял Мишка Коряшонок. Он ездил на высоком казацком седле, вдев в стремена босые ноги, заваливался и болтал локтями.
Скача по зеленому лугу за отбившейся от табуна кобыленкой, Мишка кричал: «Азат!» — и хлопал кнутом, как из пистолета. Потом, соскочив с разнузданной лошади, которая, позвякивая удилами, принималась рвать траву, Мишка либо садился на гребне канавы и строгал палочку, либо, закатав выше колена портки, заходил в пруд и из парной воды вытаскивал луковицы камыша и камышовые корни, черные и длинные, как змеи; луковички были кисленькие и хрустящие, а корни — мучнистые и сладкие. Если их много съесть, сильно начинал болеть живот.
Никита на весь день уходил за пруд к Мишке Коряшонку и обучался у него верховой езде.
Влезать в седло было нетрудно: старый сивый, в гречку, мерин стоял смирно, лишь подбивал себя в брюхо задней ногой, отгоняя слепня. Но, усевшись, взяв поводья и пустив сивого рысью, Никита начинал валиться то на правый бок, то на левый. Когда же сивый, пройдя шагов тридцать, сразу останавливался и опускал в траву губастую морду, Никита судорожно вцеплялся в переднюю луку, а иногда и скатывался через шею под ноги сивому, к чему тот относился спокойно. Мишка говорил:
— Ты не робей, падать не больно, шею только втягивай и руками избави тебя бог за землю хвататься, — вались кубарем. Вот я тебе покажу, как без седла, без узды — вскочил и лети.
Мишка побежал к неезженным еще трехлеткам и, протянув руку, начал их звать:
— Хлеба, хлеба, хлеба…
К нему подошла хлебница, тонконогая балованная кобыла Звезда, караковая в яблоках, наставила ушки и бархатными губами искала хлеба. Мишка стал чесать ей шею. Звезда закивала строгой головкой — было приятно, и чтобы доставить Мишке удовольствие, тоже стала хватать его зубами за плечо.
Мишка огладил ее, провел ладонью вдоль атласной спины, — Звезда тревожно переступила, — он схватился за холку и вспрыгнул на нее. Удивленная, разгневанная, Звезда шарахнулась вбок, замотала головой, взбрыкнула, присела, взвилась на дыбы и во весь мах поскакала вдоль табуна.
Мишка сидел на ней, как клещ. Тогда она на всем скаку остановилась и поддала задом, Мишка клубком покатился в траву Вернулся он к Никите прихрамывая, вытирая с исцарапанной щеки кровь.
— Прямо в хворост скинула проклятая кобылешка, — сказал он, — а ты так не можешь, в тебе жиру много.
Никита промолчал. Подумал: «Голову сломаю, научусь ездить лучше Мишки».
За обедом он рассказал про Звезду, матушка разволновалась.
— Слышишь, — сказала она, — я тебя прошу даже близко не подходить к неезженным лошадям, — и она с мольбой взглянула на Василия Никитьевича. Вася, поддержи хоть ты меня… Кончится тем, что он сломает себе руки и ноги…
— Вот и отлично, — сказал на это Василий Никитьевич, — запрети ему ездить верхом, запрети ходить пешком, — тоже ведь может нос разбить, — посади его в банку, обложи ватой, отправь в музей…
— Я так и знала, — ответила матушка, — я знала, что этим летом мне ни часу не будет покоя…
— Саша, пойми, что мальчику десять лет.
— Ах, все равно…
— Прости, пожалуйста, я вовсе не хочу, чтобы из него вышел какой-нибудь несчастный Слюнтяй Макаронович.
— Да, но это не значит, что ему нужно немедленно же дарить Клопика.
— Во-первых, на Клопике может ездить грудной ребенок.
— Он кованый.
— Нет, я его велел расковать.
— Ах, в таком случае делайте все, что хотите, садитесь на бешеных лошадей, ломайте себе головы, — у матушки налились слезами глаза, она быстро встала из-за стола и ушла в спальню.
Василий Никитьевич шибко разгладил бороду на две стороны, швырнул салфетку и пошел к матушке. Аркадий Иванович, все время сидевший так, точно этот разговор его не касался, взглянул на Никиту, поправит очки и проговорил шепотом:
— Да, брат, плохо твое дело.
— Аркадий Иванович, скажите маме, что я не буду падать… Честное слово, что я…
— Терпение, выдержка и твердость характера, — Аркадий Иванович ловко поймал муху, упорно норовившую сесть ему на нос, — эти три качества важны также для умения хорошо ездить верхом…
В спальне в это время шел крупный разговор. Голос отца гудел: «В ею возрасте мальчишки совершенно самостоятельны…» — «Где, где они самостоятельны?» — отчаянным голосом спрашивала матушка… «В Америке они самостоятельны…» — «Это неправда…» — «А я тебе говорю, что в Америке десятилетний мальчишка так же самостоятелен, как я, например». — «Боже мой, но мы не в Америке…»
Целую неделю продолжались разговоры о самостоятельности. Матушка уже сдавалась и с грустью поглядывала на Никиту, как на подлежащего на слом, нанялась только, что сохранит он хоть голову.
Никита за эту неделю старательно учился за прудом верховой езде, Мишка его одобрял и показал лихацкую штуку — прыгать на лошадь с разбегу, сзади, как в чехарду.
— Она тебя сроду брыкнуть не успеет, брыкнет, а ты уже у ней на холке.
Наконец за утренним чаем, на балконе, где вьющиеся по бечевкам настурции бросали движущиеся тени на скатерть, на тарелки, на лица, матушка подозвала Никиту, поставила его перед собой и сказала печальным голосом:
— Ты знаешь, тебе уже десять лет и ты должен быть самостоятелен, в твои годы другие мальчики вполне, вполне… — У нее дрогнул голос, она чуть-чуть нахмурилась в сторону отца. — Словом, папа прав, что ты уже не ребенок. — Василий Никитьевич, опустив глаза, барабанил пальцами по краю стола. — Завтра мы собираемся в гости к Чембулатовой, и ты, если хочешь, можешь поехать верхом на Клопике… Я только прошу, прошу тебя…