– Не хотите ли заказать что-нибудь на память? – спросил меня Л.
Я отвечал, что «с удовольствием».
– Они работают очень дешево, тридцать копеек за пару, – добавил мне Л. по-французски, – а если им что-нибудь прибавить, то это им очень дорого.
– Компан! снимите мерку, – сказал молоденький арестантик.
Тот самый арестант, который показывал мне готовую пару сапог, стал рыться между разным хламом, валявшимся на швальном столе, и, наконец, отыскал бумажку.
– Что прикажете сделать? – спросил он, когда я сел на чурбанчик, заменяющий сапожникам стул. Я заказал две пары сапог и калоши.
– Деньги пожалуете или изволите прислать товар?
– Товар купит контора, – сказал Л.
– Слушаю-с.
Мне очень хотелось поговорить с моим сапожником, но было как-то неловко, и к тому же Л. торопился далее. У него здесь много хлопот. Уходя, Л. обещал арестантам достать работы, то же обещал он и женщинам, когда мы у них были: те и другие благодарили его целым хором. Видно, что работа, которую доставляют им директоры, очень их радует.
Отсюда мы прошли в пекарню. Запах свежеиспеченного хлеба, сложенного в большом порядке, приятно щекотал обоняние и возбуждал аппетит, давший себя знать после долгой ходьбы по лестницам и коридорам. Л. предложил мне отведать хлеба. Хлеб здесь двух сортов, но из одинаковой муки. Одни караваи круглы, как обыкновенные крестьянские ковриги, а другие длинные, как пеклеванные хлебы, которые продаются в булочных. Арестант-пекарь отрезал мне порядочный конец длинного хлеба, и он показался мне таким вкусным, что я съел его с большим удовольствием. Возле пекарни квасная. В ней печь, заторный чанок, очень большая кадь и несколько бочек с готовым квасом. Квас из бочек очень вкусный и хлебный. Приготовляется он не сов сем обыкновенным образом. В большую кадь накладываются рядами хлебы, приготовленные из солода, и перекладываются соломой, а сверху поливается кипяток, который, фильтруясь через солод, выходит квасом. Вероятно, сюда кладут и душистые травы, потому что квас слегка отдается чем-то ароматическим.
В общей арестантской кухне очень чисто, посуда блестит лучше, чем в кухне английского клуба. Повара (арестанты же) в чистом белье и фуражках. Лица у всех рабочих арестантов, а особенно у пекарей, квасника и поваров, такие хорошие и симпатичные, что ни один физиогномист, я думаю, не решился бы назвать этих людей преступниками.
Для благородных приготовляется особое кушанье и в особой кухне, которая гораздо меньше общей. В той и в другой на особых столиках стоят маленькие белые суповые чашки, тарелка и ложка, закрытые чистым полотенцем. В них длинною ложкою повар тут же наливает из котла пробу. В общей кухне мне дали отведать постные щи из капусты с сухими грибами. Щи очень вкусные; я не едал таких щей не только ни в одной крестьянской избе, но и ни на одном постоялом дворе, в которых мне часто доводилось обедать и ужинать из общей чаши с извозчиками, возившими меня на кизельной «короватке» по тысяче верст за три рубля. В благородной кухне повар подал картофельный суп. Отведал – проглотить нельзя; просто микстура какая-то. Взял еще ложку – та же мерзость. Черт знает что за вкус! и кисло, и солоно, и сладко. Картофель, видно, свежий, хороший, и отвар такой чистый. Что за история?
– Отчего это такой странный вкус? – спрашиваю у повара.
– Чернослив тут есть, – говорит он и сам улыбнулся.
– Чернослив! в картофельном-то супе?
– Точно так.
– Зачем же это?
– Подите же! все привередничают, – говорит Л.
Отведал еще раз. Ну, теперь можно разобрать, что действительно все дело гадит чернослив, и выходит не суп и не компот, а какая-то бурда, которой нет возможности приготовить вкусно.
Еще обязательный Л. показал мне новую мастерскую с двумя большими окнами. Здесь будут работать столяры, для которых уже куплен весь инструмент и верстаки. Мастерская совсем готова, только еще пахнет краской и то потому, что в ней закрыты и окна, и двери. Их надо бы отворять, и Л. приказал Ярошенко это делать. Мастерская эта устроена в довольно большом каменном помещении, где прежде лежал запас муки. Директоры наконец успели доказать, что в Петербурге, где всякий день можно иметь муку от поставщика, нелепо громоздить запасы ее в тюрьме, и отстояли амбар под мастерскую, и прекрасно сделали. Странная домовитость наших чиновников! Хоть что-нибудь казенное да поберечь у себя, авось кусочек какой к ладоням прилипнет! Возле новой мастерской стоит серая деревянная часовня для усопших. Здание очень непредставительное. Его тоже нужно бы или поправить, или вынесть за тюремные стены, в которых и без покойников нудьга берет человека за живое сердце. Тут же около часовни и мастерской за частоколом стоят печальные повозки, в которых возят арестантов к допросам и к наказанию, и тут же гниет полуободранная рессорная карета, совершенно негодная ни к какому употреблению. Когда-то прежде в ней возили беременных арестанток, но теперь для них есть новый рессорный экипаж.
Идем опять по двору в контору комитета.
– А как обращаются у вас, – спрашиваю я Л., – с арестантами?
– Очень мягко; кроме карцера, нет никаких наказаний.
– Не секут?
– Нет! Может быть, в год один случай, и то после всех мер исправления и за серьезные провинности.
Забыл спросить, за какие; но и это слава Богу! А то Господи Боже мой! что бывало-то; что и теперь еще, вероятно, бывает в губернских и уездных острогах!
Возился я раз в г. Г-ах со сдачей провианта для располагавшейся там команды. Жду у амбаров «коменданта» (так называли там г-ского инвалидного начальника из сдаточных), скучно, курить хочется, а нельзя, потому что часовой гуляет. Пойду, думаю, к чиновникам, а присутственные места совсем возле амбаров. Прихожу – судья точный Ляпкин-Тяпкин. До всего «своим умом дошел», взяток деньгами не брал, а только лошадей очень выгодно менял с просителями. Вообще большой либерал, даже, женясь на некрасивой дочери богатого купца, стал внушать горничным жены вольнодумные мысли. Все люди знакомые. Стали мы у окна и покуриваем, а со двора несутся чуки-чук, ай-ай-ай, чуки-чук и опять ай-ай-ай. Что такое? Решения при полиции исполняют.
– Это вы присудили? – спрашиваю судью.
– Не я, батюшка, а закон.
Ну, закон и закон; а все курить у окна уж больше не приходится. Пошел опять к амбарам; судья сказал, что «адмиралтейский час ударил», и тоже пошел со мной. Сходим с лестницы, а в сенях стоят три инвалидные солдата в шапках и три арестанта с выбритыми головами; один молодой парень шаровары подтягивает.
– Взбрызнули, брат? – спрашивает судья.
– Взбрызнули, – отвечает арестант, а сам еще смеется.
– Чего ж смеешься-то? – продолжает веселый либерал.
– А чего плакать-то? Отзвонили, да и все тут.
Приголтелся, значит, подумал я.
– Ты на выпуск?
– На выпуск.
Я спросил арестанта, откуда он? Оказалось, что соседний мужик, отлучался без паспорта, попался, покормил года два острожных животных и теперь дождался себе решения, «отзвонили» его и выпустят «ко дворам». Я дал соседу четвертак на дорогу.
– Вот благодарим! – сказал арестант. – По копейке за розгу как раз, – прибавил он и опять рассмеялся.
– А тебе двадцать пять дали?
– По суду двадцать пять.
– А разве еще и без суда секли?
– Вона!
– За что?
– За что почтешь; не ходи по лавке, не смотри в окно. Вот за что!
– Где ж тебя секли?
– Да в остроге.
– Разве там секут вас?
– Да кажинная Божья неделя не проходит, чтоб кого не драли, да не по-судебному, – прибавил он, – а посту, да по двести закатывают, ажно шкура у тебя только потрескивает, язык высунешь.
– Кто ж велит сечь?
– Да острожное начальство – городничий.
– Ну а за что?
– За то ж, за что говорил.
Арестант утерся рукавом и снова рассмеялся.
– Нет, ты правду скажи.
– Да как, что сказать-то? За все бывает…
– Ну, например?
– Ну вот таперь примераче последний раз меня ух как вычесали! за то что ношник у нас погас, а погасил его риштрантик тож ненарочно, да и говорит мне: вскричи[16], говорит, часового, а то скажут, нарочно сгасили плошку. Я подошел к двери и кричу, а на ту пору городничий. Чего, говорит, орешь? Я ему докладаю: так и так, мол. А он как рявкнет: мошенники, говорит, вы нарочно огонь тушите, мошенничеством заниматься хотите, да и повел меня.
– Ну?
– Ну и только, и задал баню.
– Тебе одному?
– Всем, почитай. Охочь он больно пороть-то, – добавил арестант.
– Та к тебе судебное наказание уж не в страх?
– Да это что ж за страх, двадцать пять розог; поблекочешь для прилики, да и все тут.
Судья расхохотался и пошел пить «анисовую» (он любил во всем подражать великим людям), а я к амбарам и рассказал возчикам, что видел и слышал.
– Это Мишутка! Мишутка! в поводырях ходил, мы его знаем. Года с два всего, как пропал. Смирный был парнек такой допрежь![17]