И так я жил на берегу моря. По правде сказать, я очень тосковал в те дни. Порою мне казалось, что у меня нет души, что лишь какие-то бледные и слепые цветы живут во мне, благоухая, расцветая и увядая, а того, что свойственно людям — понимания и сознания, — во мне нет.
Я жил, как тростник, колеблемый ветром, вдыхая морскую влагу, греясь на солнце и не смея оторваться от этого илистого берега. Это было мучительно и сладко.
Но пришел час — и все переменилось во мне.
Однажды во время прилива я пошел на пляж, где было казино и по воскресеньям играл маленький оркестр.
Я сел на берегу и стал смотреть на купающихся.
Из кабинки вышел толстый человек с тройною складкою на шее; на нем был полосатый пеньюар; толстяк тяжело дышал, осторожно наступая на гравий. Потом вышли двое юнцов лет семнадцати; они были в черном трико; и я с удовольствием смотрел на их сильные упругие ноги и на смуглые плечи. Пожилые дамы, в просторных купальных костюмах, спокойные и равнодушные; худенькие девушки, слегка смущенные наготою и взволнованные соленым морским ветром; мальчики и девочки, то шаловливые, то робкие: мне нравилась эта пестрая толпа среди белых фалез[124]…
Я решил купаться. Когда я, надев трико, выходил из кабинки, пара зеленовато-серых глаз встретилась с моими глазами, и чья-то стройная фигура, закутанная в пеньюар, скользнула мимо меня и скрылась в толпе.
Мне показалось, что где-то я видел эти морские глаза.
Купаясь и плавая, я время от времени смотрел на женщин, которые вереницей стояли вдоль канатов, забавно приседая в воде, жеманничая и громко вскрикивая, когда волна, увенчанная седыми кудрями, обрушивалась на них и покрывала их голову своим зеленым плащом. Среди этих женщин не было той, чьи глаза встретились с моими, когда я был на берегу.
Наконец я увидел ее. Она проплыла мимо меня совсем близко — гибкая и скользкая, как рыба. Я видел прядь рыжих волос, выбившихся из-под чепчика, линию шеи и руку, нежную и тонкую.
Потом, после купанья, когда я шел по мосткам в кабину, я опять увидел зеленоглазую незнакомку. Она лежала на берегу одна, и мне было приятно, что никого нет около нее.
Я улыбнулся и прошептал:
— Морская Царевна…
В тот день и небо, и море, и фалезы — всё было прекрасно. И за обедом (я обедал не дома, а в пансионе г-жи Морис) соседи мои казались мне приятными. С одним из них я даже разговорился, чего раньше не случалось. Это был поляк Дробовский, молодой человек лет двадцати семи. Мне не было с ним скучно, но его чрезмерная любезность и непонятные пустые глаза несколько смущали меня. После обеда он пошел меня проводить. Какие у него были странные жесты и поступь! Всегда казалось, что он слегка танцует: он подымался на цыпочки и прижимал руки к груди.
Я спросил его, не знает ли он рыжеволосой дамы с зелеными глазами. Он как будто бы испугался моего вопроса и, смутившись, забормотал:
— Нет, нет, я не знаю ее… Уверяю вас… Правда, я догадываюсь, о ком вы говорите, я заметил эту даму… Но, право, я незнаком с нею…
— Ах, да, — воскликнул он, продолжая прерванный разговор, — вы сказали о славянской душе… Это верно. Мы очень порочны и ленивы — это верно, но согласитесь, что здесь, на Западе, у всех какие-то опустошенные сердца. И у этих французов нет сердечного опыта, какой есть у славян… Мы все исполнены предчувствий и томлений…
— А как вы думаете, — спросил я, — эта дама — она русская?
Он совсем смутился.
— Не знаю, не знаю, — сказал он, отвертываясь и краснея.
Мы простились и разошлись по домам.
На лестнице меня ждала старуха с фонарем — пьяная и страшная, как всегда.
Она гримасничала и смеялась без причины, провожая меня в мою комнату.
Просунув голову в дверь, она по обыкновению сказала что-то непонятное:
— Да благословит вас Господь, сударь. Пожалуйста, спите спокойно и ничего не бойтесь. Если вам приснится Морская Женщина, помяните св. Сульпиция или Деву Марию и ничего худого не будет. Не бойтесь, не бойтесь, сударь.
— Какая Морская Женщина? — сказал я с досадой.
— Ах, она приходит иногда, — опять рассмеялась старуха, широко открыв свой черный рот, — иные называют ее Морскою Принцессой… Но вы, сударь, не бойтесь… И если она придет, тогда… Тогда… Не целуйте ее, сударь. У нее губы отравлены.
И она застучала деревянными башмаками, спускаясь по лестнице.
II
На другой день за столом г-жи Морис было решено устроить поездку в местечко Ф., где было когда-то знаменитое аббатство бенедиктинцев. В карете оставалось одно свободное место, и кто-то сказал:
— Госпожа Марсова выражала желание ехать в Ф. Надо сообщить ей о нашей поездке.
Я не знал, кто эта г-жа Марсова, но когда, после завтрака, мы усаживались в карету, я увидел мою зеленоглазую незнакомку: это была она.
Мы ехали мимо ферм, где полногрудые женщины, стоя на пороге своих красных домиков, громко разговаривали о погоде; мимо жирных и черных полей, где работали загорелые парни в синих куртках; мимо тучных лугов, на которых паслись сонные коровы с большими бубенцами и пугливые тонконогие козы.
Наши спутники неумолчно беседовали. Только я да зеленоглазая дама не принимала участия в общем разговоре.
Какое странное выражение лица было у этой дамы! Можно было подумать, что она не верит в то, что вокруг нее, в этот видимый мир. И как странно она улыбалась… Так улыбаются, должно быть, падшие ангелы, вспоминая свой светлый рай.
В местечке Ф. мы осматривали фабрику, где приготовляют ликер; часа два бродили мы по лабиринту зал и коридоров, среди огромных бочек, в которых годами отстаиваются пахучие и пряные травы; в отделении, где ликер разливают по бутылкам, меня поразили молоденькие девушки, с липкими и, должно быть, сладкими руками; эти девушки дрожащими пальцами брались за краны; очевидно, обе были пьяны от воздуха, полного дурманным запахом.
— Как блестят глаза у этих девушек, — сказал я, обращаясь к рыжеволосой даме, с которой мне уже давно хотелось начать беседу.
— Да… Да… Я обратила внимание… У меня тоже кружится голова, — улыбнулась она лукаво и томно.
Мы разговорились. Через полчаса, когда мы шли через площадь в городской собор, принадлежавший ранее аббатству, она уже рассказывала мне о себе, о своей жизни… Но как-то неясно и загадочно.
— Вот уж полтора года, как я ничего не делаю. И мне не стыдно, представьте. Мне все равно теперь. Я целый день валялась на диване там, в Петербурге. Я даже книг не читаю.
— А прежде?
— О, прежде! Прежде меня все считали способной и деятельной. Я умела работать легко и весело.
— Почему же вы так изменились?
— Так… Не знаю… Я мертвая теперь… Я мертвая…
— Простите… Я не знаю вашего имени.
— Меня зовут Кетевани Георгиевна.
— Какое редкое имя…
— Великомученица Кетевани была кахетинской царицей. Моя мать из Грузии, а отец русский.
— Вы непохожи на грузинку. У вас волосы золотые.
— У меня волосы черные. Я их выкрасила. Вот уже три года, как я рыжая. Правда, такие волосы идут к моим глазам?
— Да… Да, — пробормотал я, чувствуя, что мне почему-то неприятно узнать, что эту женщину видели прежде иною.
— Как странно, — сказал я, — вы были веселой, у вас были черные волосы… Теперь у вас золотые волосы и вы печальны… Я уже ревную вас к тем, кто видел ваши глаза и слышал ваш голос три года тому назад.
Кетевани Георгиевна засмеялась.
Наконец, мы пришли в собор. Это был огромный готический храм, со старинными витро, с голубым сумраком под дивными сводами. Мы бродили среди колонн, наслаждаясь прохладою и тишиною.
Пришел священник в исповедальню, еще молодой, с грустными усталыми глазами. За ним поспешила молоденькая дама в трауре, которую мы ранее не заметили.
Как она волновалась, сжимая маленькими руками черный переплет молитвенника!
До меня долетел ее шепот:
— Esprit-saint, lumiere des coeurs… Otez le voile qui est devant mes yeux…[125]
— Ax, если бы я умела молиться, — вздохнула Кетевани Георгиевна не то с лукавством, не то с печалью.
Потом мы пошли в кафе. Дробовский сидел рядом с Кетевани Георгиевной и что-то рассказывал ей со свойственным ему пафосом. Он все вскакивал со стула и прижимал руки к груди.
Я не слышал, о чем они говорят, и мне было скучно.
Наконец, мы вернулись на площадь, где нас ожидал возница. Не успели мы проехать и одного километра, как стал накрапывать дождь. Большие рыжие тучи догоняли нас. По дороге, крутясь, мчались столбики пыли. И какие-то птицы, казавшиеся теперь синими, летали низко над землей с громкими воплями.
Мы спустили шторы в нашей карете. Дробовскому, который ехал на козлах, предложили войти внутрь. Стало тесно. Все сидели, прижавшись друг к другу. Я чувствовал колени Кетевани Георгиевны. И то, что сейчас гремит гром, темно и воздух насыщен электричеством, нравилось мне.