Времяпровождение было, разумеется, – картеж и поклонение Бахусу, а также и богине радостей сердечных.
Игра велась порою очень большая – особенно зимою и во время выборов. Играли не в клубе, а у себя в «номерах» – чтобы свободнее, без сюртуков и нараспашку, – и зачастую проводили за этим занятием дни и ночи. Пустее и бесчиннее время, кажется, и проводить нельзя было, и отсюда вы сами, верно, можете заключить, что мы за народ были о ту пору и какими главным образом мы одушевлялись идеями. Читали мало, писали еще того менее – и то разве после сильного проигрыша, когда нужно было обмануть родителей и выпросить у них денег сверх положения. Словом – хорошему среди нас поучиться было нечему. Проигрывались то между собою, то с приезжими помещиками – людьми такого же серьезного настроения, как мы сами, а в антрактах пили да приказных били, увозили да назад привозили купчих и актерок.
Общество самое пустое и забубенное, в котором молодые спешили равняться со старшими и все равно не представляли в своих особах ничего умного и достойного уважения.
Об отменной чести и благородстве тоже ни разговоров, ни рацей никогда не было. Ходили все по форме и вели себя по заведенному обыкновению – тонули в оргиях и в охлаждении души и сердца ко всему нежному, высокому и серьезному. А между тем скрытая теплота, присущая глубоким водам, была и оказалась на нашем мелководье.
Командир полка был у нас довольно уже пожилой – очень честный и бравый воин, но человек суровый и, как говорилось в то время, – «без приятностей для нежного пола». Ему было лет пятьдесят с чем-нибудь. Он был уже два раза женат, в Т. опять овдовел и снова задумал жениться на молоденькой барышне, происходившей из местного небогатого помещичьего круга. Звали ее Анна Николаевна. Имя этакое незначительное, и под кадриль тому – все в ней было такое же совершенно незначительное. Среднего роста, средней полноты, ни хороша, ни дурна, белокуренькие волосики, голубые глазки, губки аленькие, зубки беленькие, круглолица, белолица, на румяных щечках по ямочке – словом, особа не вдохновительная, а именно, что называется, – «стариковское утешение».
Познакомился с нею наш командир в собрании через ее брата, который служил у нас же корнетом, и через него же сделал ее родителям и предложение.
Просто это делалось – по-товарищески. Пригласил офицера к себе в кабинет и говорит:
– Послушайте – на меня ваша достойная сестра произвела самое приятное впечатление, но вы знаете – в мои года и при моем положении мне получить отказ будет очень неприятно, а мы с вами как солдаты – люди свои, и я вашей откровенностию, какова бы она ни была, нимало не обижусь… В случае – если хорошо, то хорошо, а если пожелают мне отказать, то боже меня сохрани от мысли, чтобы я стал иметь к вам через то какую-нибудь личность, но вы узнайте…
Тот так же просто отвечает:
– Извольте – узнаю.
– Очень благодарен.
– Могу ли, – говорит, – я для этой надобности отлучиться от своей части домой на три или четыре дня?
– Сделайте милость – хоть на неделю.
– И не позволите ли, – говорит, – поехать со мною и моему двоюродному брату?
Брат двоюродный у него был почти такой же, как он, молоденький, розовый юноша, которого все за его юность и девственную свежесть так и называли «Саша-розан». Особенного описания ни один из этих молодых людей не заслуживает, потому что ни в одном из них ничего замечательного и выдающегося не было.
Командир замечает корнету:
– Для чего же вам нужен ваш двоюродный брат при таком семейном вопросе?
А тот отвечает, что именно при семейном-то вопросе он и нужен.
– Я, – говорит, – с отцом и с матерью должен буду разговаривать, а он в это время займется с сестрою и отвлечет ее внимание, пока я улажу дело с родителями.
Командир отвечает:
– Что же – в таком разе поезжайте оба с вашим двоюродным братом, – я его увольняю.
Корнеты поехали, и миссия их вышла вполне благоуспешна. Через несколько дней родной брат возвращается и говорит командиру:
– Если вам угодно, можете моим родителям написать или сделать ваше предложение словесно – отказа не будет.
– Ну, а как, – спрашивает, – сама ваша сестра?
– И сестра, – отвечает, – согласна.
– Но как она… то есть… рада этому или не рада?
– Ничего-с.
– Ну, однако… по крайней мере – довольна она или больше недовольна?
– По правде доложить, она ничего почти не обнаруживала. Говорит: «Как вам, папаша и мамаша, угодно – я вам повинуюсь».
– Ну да, это прекрасно, что она так говорит и повинуется, но ведь по лицу, в глазах, без слов девушку можно заметить, какое у нее выражение.
Офицер извиняется, что он, как брат, к лицу своей сестры очень привык и за выражением ее глаз не следил, так что ничего на этот счет определенного сказать не может.
– Ну, а двоюродный ваш брат мог заметить – вы могли с ним об этом говорить на обратном пути?
– Нет, – отвечает, – мы об этом не говорили, потому что я спешил исполнить ваше поручение и вернулся один, а его оставил у своих и вот имею честь представить от него рапорт о болезни, так как он захворал, и мы послали дать знать его отцу и матери.
– А-а! А что же с ним такое сделалось?
– Внезапный обморок и головокружение.
– Вон какая девичья немочь. Хорошо-с. Я вас очень благодарю, и так как теперь мы почти как родные, то прошу вас – останьтесь, пожалуйста, со мной вдвоем пообедать.
И за обедом все нет-нет да его о кузене и спросит – что он и как в их доме принят, и опять – при каких обстоятельствах с ним сделался обморок. А сам все молодого человека вином поит, и очень его подпоил, так что тот если бы имел в чем проговориться, то наверно бы проговорился; но ничего такого, к счастию, не было, и командир скоро на Анне Николаевне женился, мы все на свадьбе были и мед-вино пили, а оба корнета – родной брат и кузен – были даже у невесты шаферами, и ничего не было заметно ни за кем – ни сучка, ни занозочки. Молодые люди по-прежнему кутили, а новая наша полковница скоро начала авантажнеть в турнюре, и особые желания у нее являлись во вкусе. Командир этим радовался, мы все, кто чем мог, старались споспешествовать ее капризцам, а молодые люди – ее брат с кузеном – в особенности. Бывало, то за тем, то за другим так тройки в Москву и скачут, чтобы доставить ей что-либо желанное. И вкусы у нее, помню, всё сказывались не избранные, всё к вещам простым, но которых не всегда отыщешь: то султанского финика ей захочется, то ореховой халвы греческой – словом, все простое и детское, как и сама она глядела детенком. Наконец настал и час воли божией, а их супружеской радости, и из Москвы привезли для Анны Николаевны акушерку. Как сейчас помню, что приехала эта дама в город во время звона к вечерне, и мы еще посмеялись: «Вот, мол, фараонскую бабу со звоном встречают! Что-то за радость через нее будет?» И ждем этого, точно это в самом деле какое-нибудь общее полковое дело. А тем временем является неожиданное происшествие.
Если вы читали у Брет-Гарта, как какие-то малопутящие люди в американской пустыне были со скуки заинтересованы рождением ребенка совершенно постороннею им женщиною, то вы не станете удивляться, что мы, офицеры, кутилы и тоже беспутники, все внимательно занялись тем, что Бог дарует дитя нашей молоденькой полковнице. Вдруг это почему-то получило в наших глазах такое общественное значение, что мы даже распорядились отпировать появление на свет новорожденного и с этою целью заказали своему трактирщику приготовить усиленный запас шипучего, а сами – чтобы не заскучать – сели под вечерний звон «резаться», или, как тогда говорилось, «трудиться для польз императорского воспитательного дома».
Повторяю, что это было у нас и занятие, и обыкновение, и работа, и самое лучшее средство, которое мы знали для того, чтобы преодолевать свое скучание. И нынче это производилось точно так же, как и всегда: заначалили бдение старшие, ротмистры и штаб-ротмистры с пробивающеюся сединою на висках и усах. Они сели именно как раз, когда в городе звонили к вечерне и горожане, низко раскланиваясь друг с другом, тянулись в церкви исповедоваться, так как описываемое мною событие происходило в пятницу на шестой неделе Великого поста.
Ротмистры посмотрели на этих добрых христиан, поглядели и вслед акушерке, а потом с солдатскою простотою пожелали всем им удачи и счастия, какое кому надобится, и, спустив в большом номере оконные шторы из зеленого коленкора, зажгли канделябры и пошли метать «направо, налево».
Молодежь же еще сделала несколько концов по улицам и, проходя мимо купеческих домов, перемигнулась с купеческими дочками, а потом, при сгустившихся сумерках, тоже явилась к канделябрам.
Я отлично помню этот вечер, как он стоял и по ту и по другую сторону опущенных штор. На дворе было превосходно. Светлый мартовский день сгас румяным закатом, и все оттаявшее на угреве опять подкрепилось, – стало свежо, а в воздухе все-таки повевало весенним запахом, и сверху слышались жаворонки. Церкви были полуосвещены, и из них тихо выходили поодиночке сложившие свои грехи исповедники. Тихо, поодиночке же брели они, ни с кем не говоря, по домам и исчезали, храня глубокое молчание. На всех на них была одна забота, чтобы ничем себя не развлечь и не лишиться водворившихся в их душах мира и безмятежности.