Хезареи пустили, очевидно, слух за рубеж о здешнем моем гостеприимстве, и пустили притом широко и заманчиво, потому что недели не прошло — валом повалили из-за реки беженцы: чуть ли не каждый вечер подавали здешние к погорелому перевозчичьему поселку паромы и плоты. Счет людей в припостовом таборе пошел не на сотни — на тысячи, и самый табор уже не табор стал — городок.
Восточный человек, я вам скажу, — рвань, но в одном смысле, надо признать, способный: куда его ни посади, он глядом и нюхом местность обведет, где-то покопает, где-то землю просто потыкает, смотришь — стоит уже сакленка, дым к солнцу, вода по канаве к грядкам, на грядках хлопок и дыня: зажили. Как плесень, на любом месте цветет.
Так и здесь. Пошел дымами табор — на версты: сакля к сакле, шалаш к шалашу, улочками, проулочками, площадями, базар в середке; пять раз в день кричит, плачется молитвой муэдзин. И управление завелось: десятские, сотские, тысяцкие; старики на базарной площади, выпятив седые бороденки, судят. Из Патта-Гиссара стали ездить купцы, и таборные стали таскать на патта-гиссарский базар какие-то собственные изделия; восточный человек, я говорю, оборотистый: пальцем из воздуха делает кустарную вещь.
В хезарейское управление я для их благорасположения пока что не вмешивался, только налогом обложил: не задаром же им на нашей земле валандаться. Земля, впрочем, строго-то говоря, была не наша, а бухарская, но от этого у меня лишь недоумение было — в чью, собственно, казну надлежит вносить взимаемый мной налог, по пять тенег с дыму, на наши деньги целковый, и по неясности упомянутого вопроса, собранные суммы оставлял я у себя, тем более что отчетности по суммам этим вести не мог за отсутствием бухгалтера.
Так шло время, и уже несколько недель прошло — а случай как будто дальнейшего развития не показывал. Правда, появлялись по временам на том берегу афганские разъезды, и я тогда немедля выбрасывал к реке казачью свою цепь, но афганцы не задирали, и дело обходилось без инцидента. И из Керков шла только обычная служебная переписка, без упоминания всякого о хезарейцах. Я стал, откровенно говоря, волноваться: не упустить бы. Великий Петр говорил: "Промедление времени смерти невозвратной подобно". А тут времени — словно и вовсе на счету нет.
Собрался даже я съездить под каким-нибудь предлогом в Керки, вызнать о положении дел, но как раз наехал к нам артельщик, привез деньги на жалованье и случайно проговорился о том, что вопрос о хезарейцах по сношению с Афганистаном улажен и на ближайших же днях прибудет ко мне на пост комиссия для обследования городка и принятия хезарейских беженцев в бухарское подданство.
От всякой комиссии, общеизвестно, всем, кроме членов ее, получающих суточные, проездные и подъемные, — вред. В данном же разе дело грозило не только очевидным срывом столь долгожданного мной случая, но и персональными осложнениями, ежели комиссия по-канцелярски формально отнесется к вопросу о налоге. Ко всему вдобавок вышла у меня с хезарейкой некоторая неприятность, касаться которой, впрочем, не буду, дабы не удлинять рассказа, — это дело личное. Словом, по совокупности все побуждало меня к немедленным решительным действиям — "мертвой хваткой", ибо я рисковал не только получить на всю жизнь вторую ссадину, посерьезнее Клавиной, но и вообще остаться без карьеры. Я вытащил из-под спуда тот, первый, керкинский приказ, объявил его казакам, чтобы они на случай изготовились, велел собрать на площадь народ, выехал с переводчиком и огласил "высочайшее повеленье" — выселить всех беженцев в Афганистан обратно, на что дается им двухдневный срок. В случае неповиновения прибудет суд и войско, и всех, кто к этому времени останется, повесят или сошлют в каторгу. Я добавил для личной осторожности, что сердечно плачу над их сиротской долей, ибо я их оценил и полюбил, но ничего сделать не могу, так как я человек подначальный.
Я говорил трогательно, а переводчик перевел, наверное, еще трогательнее, потому что сам даже плакал, а бабы форменно выли. Но тут случилось нечто до того неожиданное, что я первоначально ничего не понял, хотя дело и происходило у меня перед глазами. На помост, с которого говорил переводчик, вскочил оборванец какой-то, крутолобый, брови узкие, монгольские, как шрамы на лбу… поговорил, поговорил тоже явственно со слезой, да как загоготит вдруг всем горлом, по-тигрьи, и в руке — откуда, черт его? — клынч, ихняя кривая сабля. И двинуться я не успел — взорвалась криками площадь, взблеснули ножами ряды, затопали, перемешались, по закраинам толпы забегали люди — в саклюхи и назад, тащат ружья, пики, пожитки разные; там, тут руки поднялись, разверстываются по десяткам, сотням, взвился на насыпи значок, красный с зеленым, в два полотнища, взвыли опять бабы и ребятишки, обжали мужские ряды — и стронулась орда ледоходом к реке.
Я, поверите, как в землю врос, истуканом стою. Кругом народ бежит, гомон, крик, а на меня никто не смотрит. И переводчик словно оцепенел. Не сразу я и от него толку добился, насилу-то раззявил пасть: "Порешили они, говорит, ежели, дескать, нам все равно пропадать, так уж лучше в бою, со славой, и так, чтобы смерть свою заранее отомстить. И пошли они поэтому сейчас для начала брать город Мазари-Шариф и Тахтапуль-крепость, там же, от Мазари-Шарифа неподалеку, а потом пойдут дальше войной на самого Хабибулу".
А на Аму в это время вода пошла уже пятнами, на версту шириной: на плотах, на лодках, паромах, конные и пешие.
Только тут я и очнулся. В седло, марш-маршем на пост.
— Седлай! Полной походной седловкой.
За Аму-Дарью. Следом за хезареями.
А хезареи тем временем уже на том берегу опять разверстались по сотням, прокричали и двинулись по Мазари-Шарифской дороге…
Остыв немного — пока сборы шли, — решил я, однако, переправу до утра отложить: во-первых, уже надвигалась ночь, а ночи там падают быстро, закурить не успеешь, как уже весь впотьмах, и разбираться на чужом берегу, когда не видно ни зги, все-таки рискованно, как-никак территория неприятельская. А главное — для совершенной верности случая лучше было чуточку выждать, как развернутся события, и не разобьет ли себе скопище лоб с первого же налета на тахтапульские крепостные стены. Может быть, во всей этой орде только крик и никакого геройства: азиаты, в конце концов… Ежели же они себя в бою хорошо покажут, приму над ними командование.
Оперативный план я в ту же ночь набросал: по занятии Тах-тапуля и Мазари-Шарифа объявить мобилизацию; недовольных эмиром в Афганистане много, а в городе — крупнейший арсенал, единственный в северных провинциях, на вооружение хватит; спешно сформировать армию — хезарейцы составят ядро — и начать наступление на Кабул и Герат. К этому времени успеют закончить развертывание наших два туркестанских корпуса — свыше ста тысяч штыков! Кратчайшими переходами к индийским перевалам. Появление русско-хезарейских войск у английских прирубежных блокгаузов тотчас подымет восстанием племена индийской границы: там люто ненавидят англичан… Присоединить гуркосов, афридиев — сколько еще там народов? — и лавиной вниз, с гор, к Гангу и Инду, к священным городам, дробя черепа английским красномундирникам.
На рассвете мы переправились…
* * *
До Мазари-Шарифа от берега — добрых шесть часов конского хода. Подошли мы к городу на рысях только к полудню: я, переводчик, пять казаков. Хезареев по дороге нигде не было видно. Но с городской стены оскалились нам навстречу белыми зубами над черными бородами отрезанные афганские головы: они висели с зубцов на длинных веревках, прикрученные за волосы, афганцы ведь не стригутся, как дьяконы.
Значит, доспели хезареи. И в самом деле, в проездной башне выставил нам в лоб кремневые свои мултуки хезарейский караул. Переводчик изъяснился, однако, и так верно передал, очевидно, значение и смысл нашего появления, что они подняли дикий и радостный крик, крик передался по улице. И не успели проехать мы ворота, как, невесть откуда, сразу же набежала толпа; какие-то старики в богатых халатах, очевидно, почетные, взяли наших коней под уздцы и повели торжественным ходом меж застывших в молчаливом — прямо скажу — благоговении шпалер. На базарной площади биваком стояла орда. Нас встретили барабанами и трубами, и тот самый крутолобый, с кривой саблей, мигая бровями и смеясь, подошел и долго и крепко жал мне руку.
Шествие привело во дворец: стены — лепные, потолки разрисованы красками, как в арабских сказках; ковры на полу — высшей ценности; тахты, подушки шелковые, шитые, грудами… И так зал за залом. Почетного караула не было, правда, и ключей от города мне не поднесли. Но обижаться на это не приходилось: в истории Мазари-Шарифа был это первый случай сдачи, и должного ритуала они, естественно, знать не могли.
Припасов натащили — кур, баранины, фруктов — груды; казачки раздобылись даже где-то винцом, переводчик чалму навертел белейшей кисеи вкруг промасленной своей тюбетейки, — словом говоря, празднуем! Тем более оповестились мы тут же, что и Тахтапуль, выражаясь реляционным высоким штилем, пал: в афганской, с позволения сказать, армии жалованья солдатам по годам не платили, кормили паршиво, а начальство тянуло, как в настоящей регулярной, и потому в войсках афганских постоянно было недовольство и брожение. И в сем случае, как только накатились к Тахтапулю хезареи, гарнизон взбунтовался, перебил офицеров, а сам разошелся кто куда, бросив крепость. Дело, таким образом, принимало совсем веселый, лучше даже, чем я мечтал, оборот. Я дал дневку отряду.