Утром рано-рано в дому народ, во дворе народ. Следствие.
И застало следствие дело-то еще тепленьким. В разум люди не вошли. В лицах братьев и в словах - преступление. Мелания - вся жертва. Поп Иван, трясущийся, за чиновников прячется, речи жалостливые точит. Как увидал Вячеслав форменные одежды - подумал, прошептал:
- Пропал.
Сидит на стуле, как на дне черной ямы, а стены ямы той липкие и отвесные, и говорит только:
- Да. Да. И это так.
А спрашивали и про Меланию, и про ружье, и еще про многое.
Братьев друг от друга в округе не отличали. Обоих не любили, про обоих дурное говорили. На допросе тоже. Едва разобрались. А тут еще Федор кричать начал, озлобил. В Федоре то злоба против брата закипала, то вдруг жалел он его и себя жалел.
- Когда там эти дьяволы дело распутают. А вдруг у них так выйдет, что оба мы разбойники?
Смутно еще боялся Федор слов своих на башне про Меланию. Скажет Вячеслав. Вот-вот скажет-донесет.
Но Вячеслав лишь на вопросы отвечал.
Когда Вячеслава увозили, когда тарантас в ворота уже въехал, Федор, новою мыслью осиянный, закричал:
- Стойте, черти! Да он на ней женится. Вот и делу конец.
Но те, может быть, и не слыхали. А вокруг стоящие мрачными взорами его обдали.
К вечеру увидел Вячеслав крепкие двери грязные, грязные стены вонючие, страшных людей вблизи. И когда опять спрашивали, отвечал:
- Да. Да.
А себе, одинокому, шептал безучастно:
- Пропал.
Ночью в бездумие тяжелое, смрадное вошел забытый Вячеславом железный старик. Сверкнул очами, помолчал и отвернулся. А Федор и Вера на разных тарантасах поехали на пристань.
Железною цепью, при каждом неверном шаге насмешливо позвякивающей, железною цепью потянулись недели ожидания для всей семьи. Железною цепью, один конец которой накрепко вделан в стену, а на стене дегтем намалевано: «Позор».
Один Макар не унывал. Так же ездил он дважды в день, с утра до обеда и после обеда до окончания работ, на постройку своего дома, на гору, на гордый берег великой реки. Много оставлял он Раисе часов и для того, чтоб подумать, и для того, чтоб поскучать в нескольких комнатах нанятого домика, где кто-то как-то свил им наспех гнездо. И летом, и зимой строится дворец Макара.
- У нас по-заграничному. Все можно; только захотеть и правильно распределить.
А про Вячеслава Макар говорил:
- Туда и дорога. Вот Федор тоже - оба они сорванцы-разбойники. Когда при нем говорили о хлопотах по Вячеславову делу, об адвокатах, даже о каких-то подкупах, Макар сердился.
- И никаких бы судов не нужно, никаких адвокатов. Убил – и пошел в Сибирь, к черту. То, что Вячеслав сделал - тоже в Сибирь. И сроков бы никаких не надо. Куда человек из рудников годится. Все бы послабления эти вывести. Боялись бы больше. Подлецов-мошенников бы меньше было. Вот, в старину, говорят, как было! Украл правой рукой - прочь тебе правую руку. И хорошо. Да вот рука. Рубите, не откажусь, коли когда-нибудь копейку украду. А коли убью, в Сибирь ссылайте на вечные времена.
Рассуждений о родственных чувствах, о семейном общем позоре и о прочем слушать не хотел.
- Ну, что же, что брат? При чем родство? Каждый за себя отвечает. Каин с Авелем тоже братья были. Да вот в Москве братья купцы живут. Старший свое все прокутил, теперь помойную яму у младшего на заднем дворе выгребает. А тоже братья. И ничего здесь никто не понимает. Глупый город! Родство - родство! Вот тоже жидов боятся. А я на постройке всю водопроводную часть жиду сдал. Отопление тоже. Какое мне дело, что какие-то там жиды пакости разные творили. Мои жиды дело свое знают, и, пока в воровстве не замечены, я их на брата родного не променяю. Мне Федор, дурак, водопровода небось не поставит.
Искренне было спокойствие Макара. На постройке весело, а то и грозно окрикивает, по городу быстро ездит, светло и прямо в глаза всем глядит.
- Нет, этого не задразнишь.
Бедный Семен по ночам кричит, вскакивает, Доримедонта будит. По городу редко куда пройдет, проедет. В конторе сидит. Уличные люди страшны ему, улыбающиеся.
- Семен Яковлевич, расскажите, милый, про брата, про Вячеслава. Каков он? И каков в детстве был? Необузданные страсти? Ах, интересно. Мы с Настей о вашем несчастном брате говорили. Та говорит: просто он зверь, дикарь. А я спорила. Нет, говорю. Он, может быть, и ласковый, и добрый, и тихий. Хорошая русская душа. Но стечение обстоятельств. Скажите: ведь он любил ее, ту, Меланию?
- Не знаю-с... И неудобным считаю про все про то говорить.
- Да говорите хоть что-нибудь. Нельзя так: не знаю-с, да не знаю-с, да, да нет. А знаете, что я думаю! Думаю я, что этот ваш Вячеслав характером своим совсем как вы. Конечно! Конечно! Такой же он был тихий до поры, такой же невинный, глаза так же опускал. Одна у вас психология. Я уверена. Вот Настя придет, скажу я ей, переспорю... И не отпущу я вас, милый. Сидите до чаю. И вы с нами поговорите. И для Насти это нужно. А сдается мне, что полюбите вы Настю Бирюлину. И женитесь на генеральской дочке.
Не смотрел Семен на Дарью. Сказать надо. Сейчас-сейчас сказать хоть слово. И нашелся.
- Скоро ли вы, Дарья Николаевна, про дело свое скажете?
- Про какое дело? Да! Ха-ха! Записка? Нарочно написала. Нарочно. Так бы ведь не пришли после того. Нарочно, милый. Неужели не догадались? Нет, правда?
И запела, поднимаясь и руки разведя по оперному:
- Он по делу пришел! Он по делу пришел!
А Семен голову невольно поднял, прислушивается.
- Что? Узнали? Ну, откуда пою?
- В Москве в Большом театре похоже пела одна. «Жизнь за царя» - опера.
- Верно! А чья ария?
- Этого я не знаю. Актриса одна пела, в мужское платье одета была. Лошадь у нее пала...
- Ваня это поет. Ваня! Бедный конь в поле пал...
- Вот-вот...
Сразу замолк. Взоры в ковер опять. И уже не слушает, что Дарья ему, смеющаяся, говорит.
«Что же это она? За мальчишку почитает? Или хуже, коли не шутит. Вячеслав в тюрьме сидит. Вячеслава в Сибирь сошлют, того гляди, а она меня с ним равняет. Психология, говорит, одинаковая. А тут опера. И я хорош...»
- Так остаетесь чай у нас пить? Настю Бирюлину сватать буду. Так и знайте.
Очнулся Семен. Лицо чуть изменилось, рука дернулась. Сразу встал. На мебель низкую, глазами поводя, глядит и на Дарьин шлейф.
- Прощайте, Дарья Николаевна. Папаше поклон мой. Не увижу. Отдыхают ваш папаша в эти часы.
Удержать не могла Дарья. Ушел. Глаза его ее не видели, лицо дергалось. Чуть испугалась. Из прихожей гость страдающий выходил, та ему вдогон:
- Семен Яковлевич, милый, я хочу брата вашего в тюрьме навестить. Вы собираетесь, говорят. Возьмите.
Смолчал, мыслью лишь ответил:
«Хоть бы при лакее постыдилась».
И высоко воротник поднял.
После последнего посещения того Ирининых дома забоялся Семен на людях быть. Чудится: смеются все, глум свой в глаза тычут.
И еще особую боль породили в душе Семена Дарьины шаловливые легкие слова. Чудится ему, будто за спиной люди перешептываются:
- Глянь. Это брат того, насильника-то; того, что в другого своего брата палил.
- Ишь! Может, и этот таков же.
- Может, и этот выпалит, но только насчет чего другого - навряд...
- А что?
- Да уж то. Хо-хо.
За спиною призраки площадные перешептываются, с улиц городских Семена гонят.
В конторе за делом, осененный серьезной непроницаемостью Рожнова, забудет жуткое свое горе. А потом опять. И ночью опять. Потолок потемневший громом грохочет, лампадный свет испуганно по потолку, как по волнам, струится. Железный старик над сыном, его не заместившим, потолок трясет.
- Не спи! Не спи! Или все благополучно у вас тут?
И вскрикнув, поднимает с жаркой подушки постылой голову свою измученную Семен. И видит Доримедонта, криком его разбуженного.
- А я, Сема, Вячу во сне видел. Будто Вяча разбойником заделался. Принцесс разных из теремов выкрадывает, головы с них рвет, кровь из горла пьет. Страшно так. А занятно. А сейчас вот по лесу бежал, в камзоле в красном, глазами вот так, вот так. Да как закричит: а-а! а-а! а-а! Я и проснулся. А борода у него вот какая выросла... А ты что, Сема, не спишь?
- Так. Да я спал.
- А вчера, Сема, вот какой сон страшный… Будто всех нас в тюрьму забрали. Я плачу-рыдаю, на колени пал. И про тебя вспомнил, заступаюсь; вы, говорю, господа прокуроры, Сему-то хоть простите,
выпустите. Он, говорю, у нас главный, он, говорю, вам денег за то много даст и церковь при тюрьме выстроит… А что, Сема, не заберут они нас в тюрьму?
Молчит старший. Свои думы в голове измученной летают-ползут и по всей комнате. Как видит их.
- ...Скажут: братья вы ему. Пожалуйте! может, вместе злоумышляли... Боюсь тюрьмы, Сема. Больше всего тюрьмы боюсь. И боюсь я такое сделать, что и за дело в тюрьму запрут. Ты, Сема, законы знаешь?
И задумался, затих. Вдруг шепот на громкий говор, на дневной перевел: